Ознакомительная версия.
Он был молодым человеком заурядного облика, поэтому нередко испытывал боязливую ревность, глядя на красивых, женщин, встречавшихся на улице или в компании, а когда находил в их внешности какой-то недостаток (несколько длинноватый нос, слишком широкие бедра, неопрятность в одежде), то с успокаивающей иронией думал: «Значит, образцов истинно прекрасного нет и среди них». Но в ту ночь он не узнавал себя, подхваченный дерзостью балагура, смелостью отчаяния, секундно страшась, что туман вот-вот рассеется и мигом проявятся скрытые несовершенства незнакомки и все станет явным обманом.
Сойдя с крыльца, как только затихли смех, скрип снега, голоса за воротами и дворик опустел, розовея в январской заре, они оба стояли, не понимая, что же произошло: вокруг зимнее утро, пустота неба с бледным истаивающим месяцем, ледяной пар, сугробы спящего Замоскворечья — неужели кончился ночной дурман, веселая кутерьма в этом уютном деревянном домике и надо было возвращаться ему в студенческое общежитие, ей домой, куда-то на Остоженку?
— Вы произнесли какую-то глупость, — сказала она. — Не заметили?
— Совершенно верно. У меня это бывает. Хоть отбавляй.
Ее пальцы ждуще шевельнулись в его руке, и глаза коснулись улыбкой его зрачков.
— С Новым годом! А где ваш приятель с патефоном? Помните, как все было смешно и неправдоподобно?
— Я вас увидел вот тут, во дворе, — ответил он и, едва слыша ее голос, поплыл в темной глубине ее бархатных глаз, вспомнив, как они с другом ввалились в маленькую переднюю, отфыркиваясь, отряхиваясь, внося в комнатное тепло студеность снежного московского вечера, а она, случайно встретившаяся им во дворе, тоже оживленная, снимая ботики подле вешалки, рассказывала кому-то: «Смотрю, две фигуры топчутся около сараев, за ручки дергают. Спрашиваю: вам куда? Мы, отвечают, в каком номере дома? Заблудились, бедненькие. Вот привела вам гостей!» И его друг, аспирант Горного института, душа-парень, неотразимый ухажер, со словами «спасительница наша» находчиво и храбро бросился перед ней на одно колено, по-гусарски ловко помог стянуть ботик, и это рассмешило ее.
— Все было смешно, — повторила она, не отводя глаз от его зрачков, и тихонько высвободила руку. — Вы немножко пьяненький, но, вероятно, все же помните, что сказали тогда в передней?
— Наверняка… — ответил он, по-прежнему не в силах до конца сообразить, о чем она спрашивает. — Наверняка напорол…
— Вы тогда сказали: «Тут черт те что, сам черт ногу сломит в этих дворишках с сугробами! Вот встретили два дурака красну девицу, жар-птицу, и даже не познакомились!»
— Я так сказал?
— Вы еще добавили: «Вот музыку принесли. Один патефон для двух компаний».
— О, жуткий глупец! Непроходимый болван! Пень стоеросовый!
— Что вы, наоборот, было хорошо! Вы просто сказали это от смущения, — возразила она и оглядела дворик, где они стояли одни посреди огромных сугробов, на которых лежали алеющие пятна. — Но, кажется, нам надо идти…
— Ну не идиот ли! — проговорил он, зажмурившись, и вообразил весь минувший вечер и ночь и себя, развязного, острящего, самоуверенного, и стыд захлестнул его: ведь она слышала его невыносимое ерничество. («Вы хочете шампанского?» Он ходил вокруг стола с бутылкой и говорил: «Хочете или не хочете?» На него смотрели в ожидании каламбура, но каламбура не получилось. «Что вы хочете этим сказать?» — «А что вы хочете?») «Так что же со мной случилось? Я как в дурмане, как будто выпил сладкой отравы, хотел понравиться ей, и во мне сломался какой-то винтик».
— Я был пьян, — выговорил он виновато. — И вы должны меня ненавидеть…
— О чем вы? — изумилась она. — Вам нравится снег? Падающий перед Новым годом снег?
— Н-не понимаю… — пробормотал он.
— Что ж здесь понимать? Идет снег, горят фонари, а вы около сараев топчетесь с патефоном и вдруг встречаете жар-птицу — пожалуй, это уже интересно! И вы тогда не были пьяны. И был канун Нового года. А сейчас мы другие. Мы постарели на один год. Вот и все. Проводите меня до автобуса. А жар птицу вы не поймали…
Она спокойно, дружески погладила рукав его шинели и пошла к воротам по заледенелой тропинке, чуть волновалась над ботиками меховая оторочка ее узкого пальто с пелериной. Он тупо двинулся за ней. «Вороне как-то бог послал…» — завертелось, застучало темными молоточками в его голове при виде плавного, ритмичного колебания ее пальто, и он даже не поверил недавнему бесстыдству собственных плоских шуток, пошлому крику «горько!» и тому двоекратному поцелую в щеки, вызвавшему у нее испуг (она прикусила губы, точно от боли). «И это я, солдафон, наглец, полез с дубовой рожей в райский сад! Ха-ха, кавалеро!..»
— Спасибо. Здесь я сяду сама. А вам, по-моему, надо на трамвай. Вон там, видите, остановка? Как мне повезло — автобус идет!.. А утро какое чудесное! Наверное, такие холода бывали в семнадцатом веке. Представляете, резные хоромы, дымок из труб, окошки угольками горят на заре и галки над куполами церквей, как сейчас. Чудесно!
— Сейчас?.. Вы сейчас уедете на автобусе?
А на улице без единого прохожего, еще тихой, еще опустошенной новогодним праздником, утро стыло в морозном пару, в крупном мохнатом инее на проводах, в лиловой мгле заваленных снегом подворотен, над малиново рдеющим куполом полуразрушенной церкви висел, истаивал прозрачный пластиковый месяц, там хаотично, черно, тревожно вились галки, звонко щелкали в прокаленном воздухе, и этот древний звук тоской разрывал ему душу.
— Подари мне на прощанье блеск твоих чудесных глаз, предстоит нам расставанье, мы на запад уходим сейчас… — пропел он дурашливо, сдвинул армейскую шапку на затылок, будто желая сделать веселую выходку деревенского парня, и, сдернув перчатку, протянул руку. — Ну, давайте пять! Ваш автобус! Покеда! («Что я говорю? Бред! Безумие! Я просто свихнулся!») Подари мне на прощанье… — опять фальшиво пропел он в безнадежности стыда оттого, что она не подавала руки, покусывая нижнюю губу аккуратными, ослепляющими зубками. — Подари мне на…
— Пожалуйста, подарю, только перестаньте, — прервала она и с презрительным сожалением обвела глазами его глупо оживленное лицо. — И уходите, уходите быстрей, несчастный!.. — договорила она и повернулась спиной, быстро сошла с тротуара на мостовую навстречу автобусу с бело заросшими инеем стеклами, хрустевшему колесами по льду.
— Постойте! — крикнул он, и в горле что-то сорвалось, он задохнулся, но сейчас же вскочил следом в распахнувшиеся с треском двери холодного, почти пустого автобуса (трое пассажиров дремотно ежились на разных сиденьях), вырвал из кармана шинели мелочь, бросился к кондуктору, толсто закутанному в тулуп. — Два билета! Один мне на память! — выговорил он в исступлении и наклонился к ней, уже севшей на скрипучую обивку бокового места, заговорил четко, дерзко, самонадеянно: — Если вы не дадите мне свой телефон, то я опять поцелую вас… при всех! Вот здесь. Знайте, что вы против меня совершили преступление! Если бы я вас не увидел…
— Уходите же, уходите, клоун несчастный… — проговорила она с гадливостью и, прислонясь головой к заиндевевшему стеклу, неестественно засмеялась. — Да что вы делаете? Что же это за несчастье!..
— Я прошу ваш телефон! — умоляюще крикнул он, не обращая внимания на недоуменно уставившихся на них пассажиров, и, вроде бы из тумана поймав ее голос, выскочил из автобуса, ударенный по плечам сдвигающимися створками двери. — Кажется, она сказала номер, или мне послышалось… Записать, записать, — бормотал он полоумно, прикладывая автобусный билет к фонарному столбу, и огрызком карандаша записал номер. — Или показалось мне?
Он стоял один на мостовой, отупело глядя на завивающийся по снегу дымок автобуса, и студеным воздухом сдавливало дыхание.
Целую неделю длилась непрерывная мука, он пытался понять и не понимал, что происходило с ним, неясно осознавая будничную жизнь вокруг: появлялись и пропадали вблизи знакомые и незнакомые лица, проходили тенями фигуры профессоров в аудиториях, доносились откуда-то издали голоса студентов, звонки трамваев, звук его имени, порой окружала холодноватая тишина аудитории, где наискось лилось зимнее солнце, отражалось на столах, шуршали страницы, затем вместо обеда обжигало водкой в забегаловке, наконец зажигались огни и возникали окна, задернутые занавеси, подворотни, согнутые тела атлантов, подпирающих балконы с витыми чугунными решетками над старыми подъездами Остоженки. Здесь он ходил часами, подолгу всматривался в номера квартир, взбегал на этажи, неутомимо ждал на лестничных площадках, на углах и напротив арок во внутренние дворы, надеясь встретить ее, ждал терпеливо и упорно и, лишь продрогнув окончательно в метельные ночи, возвращался в общежитие по обезлюдевшим переулкам, подняв несогревающий воротник шинели, носом, вдыхая мокрый молодой вьюжный воздух. «Я найду ее, найду ее!» Дурман того вечера и того морозного новогоднего утра не отпускал его, жег позором, стыдом, но одновременно и овладевал им подобно сладостной неизлечимой болезни, которая в желанном бреду приближала ее плавный голос, мягкий, слегка с косинкой взгляд, ее волнующееся над ботиками пальто с пелериной. И преследовала бесконечно повторившаяся в ту ночь навязчивая мелодия песни «Подари мне на прощанье…», и заезженное шипение патефонной пластинки, и собственный фальшивый голос, пропевший этот мотив на автобусной остановке. Но чаще всего он видел ее, прямо сидевшую на боковом сиденье, с изогнутыми бровями, розово освещенную через мерзлое стекло утренним солнцем, и током проходило через него: «Уходите же, уходите, клоун несчастный…»
Ознакомительная версия.