Мы все вились вокруг этой пары, в их открытом доме, мы разговаривали около них двоих обо всем на свете. Сережа знал несколько языков еще с детства, он был очень начитан и эрудирован и обязательно несколько вечеров в неделю проводил в библиотеке. Он изучал народников, просто так, не для своей работы — он работал всего-навсего переводчиком. Он изучал народников и иногда рассказывал нам о них, но я мало что запомнила из его рассказов, потому что это не были исторические анекдоты и курьезы, а просто какие-то серьезные события, внешне очень пресные и имеющие строго хронологический характер.
Но чувствовалось, что он изучает народников просто так, не для того, чтобы затем, в дальнейшем, использовать это в каких-то целях. Во всяком случае, не затем, чтобы обогатить свой внутренний мир, и уж конечно не затем, чтобы писать работу о народниках. Просто это была какая-то привычка, вроде собирания брелоков или кусков мыла.
Мы восхищались Сережей именно за то, что для него, очевидно, не существовало никаких благ, которых бы он хотел добиться. Он не был честолюбив и тщеславен, он был болезненно не тщеславен. Он был в таких размерах не тщеславен, что мы чувствовали в нем великую душу полководца, пребывающего в опале и брезгающего мелкими проявлениями почета и мелкими воспоминаниями и мечтами.
Ему ничего не нужно было, кроме того разве, что он иногда уезжал на дачу и проводил там время с живущими там стариками — родителями Ирины, но отдельно, конечно, от них. Ирина же терпеть не могла этой дачи и никогда вместе с Сережей туда не ездила.
Теперь я еще могу сказать, что он имел на нас, конечно, невероятное влияние. Я не могу сказать больше о себе, потому что я тогда не способна была себя анализировать, я была тогда, в те годы, просто бесформенной подушкой. Конечно, у меня тоже были свои сны и свои воспоминания детства, на которые никто никогда не покушался. Я не придавала им значения. Уже тогда, не ожидая никого, кто мог бы потом пренебречь этими моими ценностями, я отвергла их и больше к ним никогда не возвращалась. Вместо этого я была полна Сережей.
Мы все были люди, что называется, не творческие. Среди нас не было ни единого художника, или поэта, или актера. Мало того, среди нас не было и людей, блещущих какими-то домашними талантами. Мы никогда не приводили в дом к Сереже никого, кто так или иначе мог украсить наше общество хотя бы только присутствием в нем. Мы как-то инстинктивно чувствовали, что человек так называемый «творческий» — это всегда зависимый человек, не могущий жить без внимания. Мы никогда не обсуждали вопрос, может ли существовать искусство без зрительства, без второй стороны, без осматривания, выслушивания и суждения толпы. И никто из нас никогда не сожалел, что огромные силы Сережиной души оставались втуне, не примененными ни в какой сфере творчества. Я даже позволю себе сказать, что огромность Сережиной души поблекла бы и растаяла, если бы он вздумал заняться, скажем, писанием романа. Сережа не мог предстать перед кем-то обнаженным, беззащитным, судимым. Само показывание себя было бы для него нестерпимо.
Я даже могу сказать, что Сережа не жил с Ириной в том, общепринятом смысле этого слова. И в какой-то степени, я не могу точно сказать в какой, это тоже относилось к его взглядам на творчество, как это ни смешно звучит. В браке есть тоже нечто общепринято-бесстыдное, освященное будущим появлением детей.
Однажды мне позвонил на работу сосед Сережи, молодой человек, живший в той же квартире с женой и маленькой дочерью. Он сказал, задыхаясь от плача:
— У нас большое несчастье, вы слушаете?
Я сразу заплакала, потому что поняла, что у них умерла дочка, я всегда с ужасом думала об этом, я ее безумно любила, как-то животно; это был единственный ребенок в нашем кругу, и Сережа любил ее больше жизни и иногда ходил смотреть, как она спит, и просиживал около ее кроватки, когда она болела, целые дни и был готов сидеть и ночью.
— Вы слушаете? — сказал сосед. — Сережа наш повесился. Мы сейчас вернулись из морга, его принесли из лесу пастухи, там, на даче.
И тут я при всех, ясным солнечным утром, на работе, начала кататься по полу меж столов, в полном сознании того, что я не успела, не успела, не успела…
Это уже потом я стала ездить по его бывшим знакомым, нашла Надю и долго говорила с ней, а потом ездила к ней в больницу и хоронила ее через год. Я узнала о Сереже все, что можно только было узнать и чего никогда не знала и не узнала Ирина. И все равно мне этого мало, слишком мало. У меня все остается то чувство, которое я испытала на полу у себя на службе, — не успела, не успела, не успела…
Первое, что приходит на ум, когда слышишь, что о нем говорит одна красавица: «Я бы им увлеклась, если бы он не был женат и с четырьмя детьми», — так вот, первое, что приходит на ум, это то, что и он, о ком идет речь, — тоже красавец. Так и видят: он красавец, она красавица, но между ними его семья, его дети, его долг. Такой замечательный пример на тему «любовь и долг», и в голове у человека, который ничего не знает, только факты, возникает как бы фильм: красавец читает лекции по всей стране, а она, красавица, слышала и видела его, мужчину-звезду, многодетного, но чистого и честного, с женой вкупе, и возникает образ жены, обычно не слишком симпатичной, то есть всегда усталая и вечно изможденная матрона, но о ней позже. Вторая сторона, которая говорит, что не смеет увлечься им, — она тоже красавица, она работает как раз в лектории по распространению таких или иных знаний. Он приходит туда, захаживает, ну как, девочки, вот я привез отчет, отработал пять деньков в Сибири при температуре минус сорок девять по Цельсию, сапоги к почве примерзали, в области вырубилось отопление, как они говорят, «разморозилось», то есть наоборот, но на лекции народ валил. «Как всегда», допустим, говорят девочки, милое оживление, чай, шоколад (они угощают его, а он принес дорогой торт и очень доволен), милый, приветливый, религиозный кандидат наук, красавец с бородой, ничего не скажешь.
Так, теперь она, вторая сторона двойного портрета: лицо скульптуры, из тех римских богинь, которые иногда рождаются на Украине, — брови вразлет, нос короткий и тупой, рот полный и классически вылепленный, подбородок крутой и круглый, просто какая-нибудь Минерва. Все красиво и гармонично, все дышит классической печалью, только зачем все это, когда нет жилья, снимает комнату и дешево идет в любые руки, просто от тоски. Мама на Украине где-то в городке врач, а тут, в Москве, у Минервы фиктивный брак и комната, где она живет ради дешевизны с аскетически суровой подругой мужского склада. Каждый вечер лихорадочные приготовления, каждый вечер надежды на несбыточное, вроде найти принца, бросить курить и т. д., и каждое утро стремление завтра начать новую жизнь, а вчерашнее — сон, кошмар, ошибка. Пустые бутылки под кроватью. Окурки везде. Но что ни вечер, то снова ошибки. И одни и те же лица в этом хороводе, какие-то страшные недомужчины и полуженщины, которым тоже надо выпить. Где ты, неземная классическая украинская красота, где все то, что должно сопровождать элегию печальных карих очей под широко разлетевшимися «чорними» бровями, элегию этого спокойного выпуклого лба, где то, что вознесет эту красоту, где оценивающие, где стражи, где паж, где? Пьет, что принесут, курит чужие, сидя по-турецки на тахте, да еще в короткой юбке, тяжелые волосы пушатся на висках и ореолом сверкают вокруг головы. Весь быт тут. Здесь чашка ложка тарелка заварка в стакане. Чайник сковородка чемодан вешалка на гвозде, закутанная плахтой, присланной из дома, тонким покрывалом. Лампочка в абажуре из обложки журнала просвечивает сквозь красное, на окне кефир и банка с остатками сметаны, как будто со старыми белилами. За окном висит в авоське нечто в бумаге. Всё.
Зима, морозы, прекрасная Минерва с трудом после вчерашнего восстает, реанимируется к новой жизни, подруга-аспирантка давно пьет чай, собранная, в уродском свитере, пальцы желтые от курева, сигарета дымит, милая, уютная картина.
Сборы на службу, и на службе появление внезапного сокровища, Он в бороде пришел получить командировочные бумаги и деньги уже перед самолетом, какой-то национальный герой вроде статуи Минина и Пожарского. Бегают, ставят чайник, Минин уже собран, с сумкой, с коробкой, он готов, но есть еще полчасика, он дарит им свое время! Рассказывает с большим юмором о детях, об их религиозности, мальчики один весь в аквариумах и кошках, другой пишет музыку, и умер его педагог по скрипке, ужас. И о том, что одна девочка другой, маленькой, на ночь рассказывает обязательные молитвы. И о том, как живут летом в своем домике на хуторе и за шесть километров посылают мальчишек на велосипедах за молоком и яйцами в деревню, а огород свой…
Тишина, тишина, рай! Рай!
Минерва чувствует, что предназначена именно для такой жизни, она знает это, она сидит усталая и тихая, лицо озарено, голова вся в крупных кудрях, мечтательно щурясь, невидяще смотрит вдаль. «Это я, это обо мне!» — как бы молит она и знает, что Он тоже знает это, но не судьба. Ей бы хотелось, чтобы именно у нее были эти дети, чтобы она (дети гурьбой) ходила бы с ними в лес, и в храм, и по улице. А Он бы приезжал с деньгами на жизнь, как Он сейчас приезжает…