Удивительным образом эта реакция напомнила мне мою первую встречу с советскими физиками-атомщиками лет за десять до этого. Бывшая сотрудница Отто Юльевича Шмидта Зося Козловская как-то затащила меня на день рождения к своему родственнику (кажется, мужу сестры) Кире Станюковичу («Станюк» — фигура довольно известная в физико-математических кругах Москвы; человек эксцентричный и большой любитель выпить). Квартира была наполнена незнакомыми и малознакомыми мне людьми, преимущественно физиками. Довольно быстро все перепились. Виновник торжества, идя навстречу настойчивым просьбам своих гостей, исполнил свой коронный номер: лихо изобразил с помощью своего толстого зада какую-то немыслимую фугу на домашнем пианино. Потом стали петь. Пели хорошо и дружно, сперва преимущественно модные тогда среди интеллигенции блатные песни. Почему-то запала в память хватающая за душу песня, где были такие слова: «… но кто свободен духом, свободен и в тюрьме», и дальше подхваченный десятком голосов лихой припев: «… А кто там плачет, плачет, тот баба, не иначе, тот баба, не иначе — чего его жалеть!» И тут кто-то предложил: «Братцы, споем нашу атомную!» Все гости, уже сильно пьяные, сразу же стали петь этот удивительный продукт художественной самодеятельности закрытых почтовых ящиков. В этой шуточной песне речь шла о неком Гавриле, который решил изготовить атомную бомбу, так сказать, домашними средствами. С этой целью он залил свою ванну «водой тяжелой», залез туда и взял в обе руки по куску урана. «… И надо вам теперь сказать, уран был двести тридцать пять», — запомнил я бесшабашные слова этой веселой песни. «Еще не поздно!!! В назиданье прочти стокгольмское воззванье!» — предупреждали хмельные голоса певцов. Тем не менее результат такой безответственной деятельности пренебрегшего техникой безопасности Гаврилы не заставил себя ждать: последовал ядерный взрыв, и злосчастный герой песни испарился. «Запомнить этот факт должны все поджигатели войны!» — этими словами под всеобщий гогот песня заканчивалась. Среди веселящихся и певших физиков выделялся явно исполняющий обязанности «свадебного генерала» Яков Борисович Зельдович. С близкого расстояния я видел его в тот вечер впервые.
Бесшабашный цинизм создателей атомной бомбы тогда глубоко меня поразил. Было очевидно, что никакие этические проблемы их дисциплинированные души не отягощали. Через шесть лет после разговора с Теллером, лежа в больнице Академии наук (см. новеллу «Укрепи и наставь»), я спросил у часто бывавшего в моей палате Андрея Дмитриевича Сахарова, страдает ли он комплексом Изерли?»[34]«Конечно, нет», — спокойно ответил мне один из наиболее видающихся гуманистов нашей планеты.
В моей стране я знаю только одного человека, который достойно держал себя с самым главным из атомных (и не только атомных) людоедов. Человек этот — Петр Леонидович Капица, нынешний патриарх советской физической науки, а обер-людоед — Лаврентий Павлович Берия, бывший тогда уполномоченным Политбюро по атомным делам. История эта давно уже стала легендарной. Увы, я не знаю подробностей из первоисточников.[35] Факт остается фактом: в мрачнейшую годину сталинского террора академик Капица проявил величайшее мужество и силу характера. Его сняли со всех постов, превратив в «академика-надомника», но несгибаемый дух Петра Леонидовича не был сломлен. Полагаю, однако, что в немалой степени поведение Капицы определялось тем, что он — плоть от плоти Кавендишской лаборатории славного Кембриджского университета. Он показал себя как достойный ученик своего великого учителя Резерфорда, который, как известно, будучи главой комитета помощи бежавшим из гитлеровской Германии ученым, не подавал руки эмигранту Фрицу Габеру по причине его решающего вклада в разработку химического оружия. Подчеркнем, однако, что положение Петра Леонидовича было неизмеримо труднее, чем у сэра Эрнеста.
С отголосками этой истории я недавно познакомился, читая любопытнейшие «Воспоминания» Хрущева.[36] Где-то в начале шестидесятых годов Никита прямо спросил Петра Леонидовича: «Почему Вы не берете оборонную тематику?» Последовал ответ: «Я не люблю заниматься военной тематикой; я ученый, а ученые подобны артистам — они любят, чтобы об их работе говорили, показывали в кино, писали в газетах… А военная тематика — это секрет…» Капица говорил с примитивным, по хитрым Никитой на понятном тому языке. Репрессии, последовавшие после этого разговора, были вполне умеренные: академика в который уже раз не пустили за границу, куда он был приглашен. Все-таки времена уже были не сталинские.
Дальше, в том же произведении следуют весьма любопытные комментарии Хрущева (стр.247): «Сахаров тоже к нам обращался, чтобы не взрывать водородную бомбу (по-видимому, в самом начале шестидесятых годов, перед серией испытаний многомегатонных «игрушек», И. Ш.), но все-таки он дал нам водородную бомбу. Это патриотизм, это вклад, и какой вклад!.. Он чувствовал раздвоение. Он чувствовал, что должен помочь стране получить нужное вооружение против агрессора. С другой стороны, он боялся, что применение этого оружия будет связано с его именем…» Это свидетельство экс-премьера весьма любопытно. Я полагал, что трагическая ошибка Андрея Дмитриевича состояла в том, что, как он думал, с людоедами можно играть в разные игры и даже пытаться их обмануть (см. новеллу «Укрепи и наставь»)… Впрочем, он был тогда молод и не имел за плечами жизненного опыта Петра Леонидовича. Потом он поумнел…
Два месяца тому назад счастливый случай привел меня в знаменитый музей Лос Аламоса. Долго я смотрел на опаленную адским пламенем стальную колонну, перенесшую первый на земле ядерный взрыв в находящейся неподалеку пустыне Амалогордо. Стоящая рядом копия хиросимской бомбы показалась мне маленькой. Но больше всего меня поразила вывешенная на стене фотокопия деловой переписки между дирекцией лаборатории и некоей очень высокой инстанцией, возможно, Пентагоном. В этой деловой переписке повторно напоминалось о необходимости отдать распоряжение вбить гвоздь в стену кабинета мистера Оппенгеймера, дабы последний мог на него вешать шляпу. Как видно, жизнь Лос Аламосской лаборатории в ее «звездный» период протекала вполне нормально и «физики продолжали шутить»…[37]
Все же я лично знаю американского ученого, который проявил настоящее мужество и гражданскую доблесть в своих отношениях с людоедами. Это Фил Моррисон, в настоящее время один из ведущих американских астрофизиков-теоретиков. Тяжело больной, фактически калека, он еще тогда, в далекие сороковке годы понял, что порядочность ученого и его честь несовместимы со служением Вельзевулу. Моррисон со скандалом ушел из Лос Аламосской лаборатории, громко хлопнув дверью. Он имел серьезные неприятности, однако сломлен не был. Сидя с ним за одним столиком мексиканского ресторанчика в старой части Альбукерка, в какой-нибудь сотне миль от Лос Аламоса, я смотрел в его синие, совершенно детские, ясные глаза — глаза человека с кристально чистой совестью. И на душе становилось лучше.
Октябрь 1981, Крым, санаторий «Горный» Министерства среднего машиностроения.
Юра Гастев и дыхание Чейн-стокса
Юру Гастева я впервые увидел в Ашхабаде, в самом конце 1941 года. Все мы приехали в этот экзотический город с эшелоном эвакуирующегося из столицы Московского университета. Про этот незабываемый эшелон и его колоритных обитателей я уже писал (см. новеллу «Квантовая теория излучения»). Среди разношерстной толпы пассажиров эшелона, преимущественно студентов, Юра резко выделялся своей крайней молодостью, ему было лет 14, а на вид и того меньше — он смотрелся как маленький, щуплый подросток. Конечно, Юра еще не был студентом — в эвакуацию он отправился вместе со своим старшим братом Петей, бывшим на втором курсе механико-математического факультета. Через несколько месяцев Петю мобилизовали в военное училище. Оттуда его очень быстро выпустили в звании младшего лейтенанта, затем фронт и скорая смерть — как и положено для 97 % призванных в армию юношей 1921 года рождения. Заметим еще, что братья Гастевы — сыновья Алексея Капитоновича Гастева — одного из первых пролетарских поэтов (группа «Кузница»), впоследствии видного общественного деятеля, основателя советской системы НОТ («Научная организация труда»). Как и многие выдающиеся деятели нашей страны, он погиб в соответствующем предвоенном году.
Таким образом, очень быстро Юра оказался в Ашхабаде фактически круглым сиротой — мать была в ссылке как жена врага народа. И подобно тому, как в войну наблюдался феномен, характеризуемый фразой «сын полка», когда мальчишку-сироту кормила и воспитывала какая-нибудь войсковая часть, Юру с полным основанием можно было назвать «сыном мех-мата», т. е. механико-математического факультета Московского университета. Он действительно был «дитя мехмата», полностью заменявшего ему семью. Юра органически впитал в себя мировоззрение, способ мышления, фольклор, любовь к музыке и многое другое, что всегда отличало питомцев этого благороднейшего из факультетов МГУ.