Проходя по Джордж-стрит, я остановился, поставил сумку на землю и поправил галстук. Затем я сделал то, что, как мне кажется, намеревался сделать с самого начала. Я свернул на Глостершир-Грин и спросил, когда будет ближайший автобус в деревню. Ближайший был через пятнадцать минут. Я почувствовал голод — такой, какого никогда еще не испытывал, — поэтому зашел в кафетерий и взял какую-то жидкую бодягу и омлет из ленточных червей (или омлет с беконом, как гласило меню). Затем я поехал домой.
Мать со своим младшим сыном топтались в коридоре возле задней двери. Она чистила Валентину ботинки, а он тем временем обеими руками ковырял в носу, отдавая дань справедливости каждой из ноздрей. Они поприветствовали меня, как если бы я выходил в магазин и теперь вернулся.
— Привет, — сказал я. — Я был на собеседовании — и меня приняли!.. Я поступил. В Оксфорд.
Похоже, на Валентина мои слова не произвели особого впечатления, тем более что он как раз пытался извлечь из носа особо замысловатую козявку. Но мать сказала:
— Это весьма неплохо, так ведь? — Да.
— Твой отец — Валентин, дорогуша, не надо этого делать — будет доволен.
— Когда он приедет?
— Около шести, так он сказал. Гм. Чарльз, с обедом у нас не очень, поскольку, я боюсь, что…
— Не беспокойся, я сам о себе позабочусь.
Наверху я сел писать Письмо Рейчел. Три часа работы, и я закончил чистовой вариант. Передо мной лежит экземпляр, сделанный под копирку. Он гласит:
Моя драгоценная Рейчел, Я не знаю, как кому-либо когда-либо удавалось написать подобное письмо — любой, кому удавалось, просто трус, дерьмо и бесчестный человек, так что я могу лишь минимизировать все три качества, если буду искренен, насколько это возможно. Несколько недель назад у меня появилось чувство, что то, что я чувствовал по отношению к тебе, меняется. Я не был уверен, что это было за чувство, но оно не проходило и не сменялось ничем другим. Я не знаю, как и почему это происходит; я знаю, что, когда это происходит, — это самое печальное на свете.
Но изменился я сам, а не ты. Так что позволь мне надеяться, что ты (кале и я) чувствуешь, что это того стоило, или что позже окажется, что это того стоило, и позволь молить тебя о прощении. Ты — самое важное, что когда-либо со мной случалось. Ч.
Эти повторяющиеся «чувство» и «чувствовать», а также «меняться», «сменяться» и «изменяться» рождали приятное ощущение спонтанности. «Я сам» смотрелось несколько самодовольно; возможно, просто «я» было бы убедительнее и… скромнее. Но, насколько мне известно, Рейчел — не слишком привередливый читатель.
Чтобы избавиться от помарок, я переписал письмо еще раз. Ответ Коко придется оставить как есть.
Когда я был уже на пути к выходу, зазвонил телефон. Я знал, что звонят мне. Не желая пачкать конверты, я оставил их на столе в гостиной.
— Ну и как было?
— Мм? А, нормально. Меня приняли.
— Голос у тебя не слишком довольный.
— Да нет, на самом деле я рад.
— Почему ты не вернулся домой?
— Сам не знаю. Чувствую себя каким-то разбитым.
— И когда ты приедешь?
Я стиснул зубы.
— Не знаю точно. Я чувствую себя как-то… немного… странно.
Рейчел втянула воздух.
— Чарльз, что это значит?
— Прости. Собеседование было каким-то мучительным. Каким-то не таким, как я ожидал.
— Но тебя приняли?
— Ну да. Ты разговаривала со своей матерью?
— Да, она звонила сегодня утром, чуть ли не извинялась. Арчи заедет за мной вечером. Думаю, мне лучше вернуться. Как ты считаешь?
— Да, конечно. Это самое правильное. Слушай, прости, что я такой офигевший. Ни о чем не беспокойся. Скорее всего, я вернусь завтра. А если нет, то позвоню. Ладно? Я люблю тебя. Пока.
Я почти ничего не чувствовал, шагая по дороге в сторону деревни; я с уважением глядел на сельскую природу, однако мне не удалось заметить торжественного сочувствия в ее безмолвии или упрека в ее молчании. Обычно эта дорога прокручивала передо мной километры отснятых кадров моего прошлого: десятилетний мальчик с ясными глазами, бегущий на автобус в Оксфорд; сальный половозрелый подросток, вышедший побродить в дурном настроении или подрочить где- нибудь в лесочке; гоноша, премило читающий Теннисона летним вечерком, или пытающийся подстрелить птицу из маломощного ржавого ружья, или за оградой смолящий бычки с Джеффри, а затем харкающий в канаву. Но сейчас я просто вышагивал по дороге, и моего детства нигде не было видно.
Когда мистер Бладдерби узнал счастливые новости, он поставил мне выпивку, и я минут двадцать болтал с ним и его женой, а письма жгли мне карман. У хозяина лопнуло еще несколько кровеносных сосудов, миссис Бладдерби лишилась матери, двух передних зубов и трети своих волос, но все же я был удивлен тем, как мало они изменились. Казалось, прошли годы с тех пор, как я был здесь последний раз. Нет, не годы. Дни? Нет, и не дни. Казалось, меня не было здесь три месяца.
После захода на почту, когда я возвращался домой, ощущение опустошенности начало проходить. Так что, завидев меня, некоторые деревья принимались пожимать друг другу руки, а ветер шикал на меня, когда я, весь в слезах, подходил к дому.
Письмо Моему Отцу — какой это все-таки замечательный документ! Внятный и в то же время изысканный, настойчивый, но без ворчливости, конкретный, но не сухой, изящный? — да, напыщенный? — нет. Ах, если бы только всезнайка доктор Ноуд мог это прочесть! Единственный вопрос: что же мне делать с этим письмом?
Старый плут на самом деле приехал только во вторник, этим утром. На всякий случай я захватил Письмо с собой, когда пошел проведать его в кабинете.
— Я был на собеседовании. Я поступил.
Похоже, отец и вправду обрадовался. Он подошел и похлопал меня по плечу. Впервые за долгие годы мы касались друг друга. Я вспыхнул.
— Жаль, что еще рано для выпивки, — сказал он.
— Да. Дело в том — но это, в общем, не так уж важно… — я хотел спросить, возьмут ли меня на другой факультет. Я знаю, что этот лучше, но мне не слишком понравился преподаватель, который проводил собеседование. У него масса дурацких идей. И он говорит «авось».
— Авось? Но…
— Нет, он употребляет слово «авось». Меня-то однозначно приняли.
Он улыбнулся — так же, как; улыбался на лестнице у Нормана, здесь — в проходе возле уборной, и сотни раз прежде: моим настроениям, моим мнениям, запискам с объяснением, почему я не могу прийти на урок физкультуры, которые я приносил ему на подпись, любому проявлению моей эксцентричности. Теперь мне было все равно.
— Так, — произнес отец. — Он дает тебе стипендию?
Я сказал, что не уверен.
— Если да, то это может значить, что тебя хотят принять на другом факультете, и он хочет взять тебя прежде, чем это сделают они. — Отец засмеялся, так что я решил, что мне тоже будет уместно засмеяться.
— Он сказал только, что если он меня не возьмет, то возьмет кто-нибудь другой.
— Значит, возможно, он намерен дать тебе стипендию, и в этом случае я позвоню сэру Герберту, и посмотрим, что он посоветует. Да?
— Да. Отлично.
Воцарилось молчание, но оно не было напряженным.
— Отец, только не подумай, что я снова пытаюсь наезжать — я спрашиваю вовсе не из недовольства, — но что, как ты думаешь, будет с тобой и с матерью? Я не провоцирую — просто хочу знать. Я осознаю, что был… но думаю, что теперь смогу понять тебя лучше.
Отец сел и жестом предложил мне последовать его примеру. Он скрестил свои коротенькие ножки и сложил пальцы в замок; он выглядел настороженным, как если бы пытался оценить, насколько я искренен. Затем, откинув голову, Гордон Хайвэй сказал:
— Я полагаю, что останусь с твоей матерью по меньшей мере до тех пор, пока Валентин не станет взрослым, а возможно… возможно и дольше. Вполне вероятно, что мы не расстанемся никогда.
— Вы не думаете о разводе?
— Не сейчас. Как ты знаешь, это крайне дорогое и… хлопотное предприятие, к которому не прибегают без веских причин. А брак — это всегда компромисс, и я уверен, что теперь ты и сам это понимаешь. Это касается любых долгосрочных отношений — а каждый просто обязан рассматривать брак в долгосрочной перспективе. Нет, я полагаю, мы с твоей матерью никогда не разведемся. — Он несколько смущенно пожал плечами. — Это экономически нецелесообразно и в моем возрасте, как правило, излишне.
Возможно, я заблуждаюсь, но мне кажется, что одна из самых гадких вещей, не дающих молодому человеку жить спокойно, — это неопределенное давление, которое он испытывает, — давление, вынуждающее его постоянно вести подрывную деятельность, осмеивать увертки взрослых, избегать компромиссов, идти напролом, etc., когда на самом деле он знает, что идеализм более чем бесполезен, и ничего не может с этим поделать. Тинейджер обычно может рассматривать собственное поведение отдельно от поведения других; но у меня уже не оставалось моральных сил.