Он выпил еще бренди и с трудом — судороги продолжались — поднялся, проковылял к двери и глянул через решетку на горячий, залитый лунным светом двор. Он видел полицейских, спящих в гамаках; один, которому не спалось, лениво раскачивался взад-вперед, взад-вперед. Повсюду, даже в других камерах, стояла странная тишина; казалось, весь мир тактично отвернулся, чтобы не видеть, как он будет умирать. Ощупью, держась за стену, он вернулся, сел в дальний угол и опустил голову, зажав между колен фляжку. Он думал: «Если бы я не был таким никчемным… таким никчемным». Восемь бесплодных лет казались ему просто карикатурой на пасторское служение: несколько причастий, несколько исповедей и постоянный дурной пример.
«Если бы у меня была хоть одна душа, — думал он, — на которую я мог бы указать Богу и сказать: посмотри — вот плод моего труда…»
Люди погибли за него, они заслуживали святого; и оттого, что Бог не счел нужным послать им святого, ему стало немного горько за них.
«Падре Хосе и я, — думал он. — Падре Хосе и я». Он снова отхлебнул из фляжки. Он представил себе, как святые с холодными лицами отворачиваются от него.
Ночь тянулась медленней, чем тогда, когда он был в тюрьме в прошлый раз. Потому что теперь он был один. Только бренди, которое он прикончил часам к двум, помогло ему ненадолго уснуть. Он ощутил острый приступ страха. Живот болел, губы запеклись от спиртного. Он начал вслух разговаривать сам с собой, потому что не мог больше выносить тишину.
— Все это очень хорошо… для святых, — сетовал он горестно. — Откуда он знает, что это длится только секунду? Быть может, это такая долгая секунда…
Потом он замолкал, слегка ударяя головой о стену. Падре Хосе они дали шанс, а ему нет. Наверное, они так поступили, потому что он слишком долго скрывался от них. Наверное, решили, что он откажется от условия, предложенного падре Хосе, откажется жениться, потому что он гордый. Наверное, если бы он сам предложил им это, можно было бы еще спастись. На некоторое время надежда вселила в него покой, и он заснул, прислонив голову к стене.
Странный сон снился ему. Он сидит за столиком, как в кафе, перед высоким соборным алтарем. Блюд шесть стояло перед ним, и он с жадностью ел. Он ощущал запах ладана, настроение его было удивительно приподнятым. Блюда — как это бывает во сне — не имели вкуса, но у него было такое чувство, что, когда он с ними покончит, ему дадут самое лучшее блюдо. Перед алтарем двигался священник, совершая Литургию, но он не обращал на него внимания; казалось, служба больше его не касается. Наконец шесть тарелок опустели; кто-то невидимый позвонил в колокольчик, и служащий священник опустился на колени перед тем, как поднять Святые Дары. Однако он сам продолжал сидеть, просто ожидая, не обращая внимания на Бога, явленного в алтаре во плоти, словно это был Бог не для него, а для других людей. Потом стакан, стоявший рядом с тарелкой, наполнили вином. И, подняв глаза, он увидел, что его обслуживает девочка с банановой плантации.
— Я взяла это из папиной комнаты, — сказала она.
— Надеюсь, ты не украла вино?
— Не совсем так, — ответила она своим озабоченным, отчетливым голосом.
— Это хорошо, — сказал он. — А я забыл код — как он называется?
— Морзе.
— Да, да, Морзе. Три тире и одна точка.
И тотчас начался стук: три тире — одна точка. Это стучал священник у алтаря, стучала толпа молящихся по всему храму.
— Что это значит? — спросил он.
— Весть! — ответила девочка, смотря на него строго, ответственно и внимательно.
Когда он проснулся, светало. Он очнулся, полный безграничного чувства надежды, которое мгновенно и полностью покинуло его, едва только он увидел тюремный двор. Это утро его смерти. Он скрючился на полу с пустой фляжкой из-под бренди в руке, пытаясь вспомнить покаянную молитву.
— Каюсь, Господи, и прошу прощения за все грехи мои… Я распинал Тебя… Худшего Твоего наказания заслужил я. — Он путался, мысли его рассеивались; предстояла не та «мирная кончина», о которой всегда молятся. Он заметил собственную тень на стене: странная, на удивление смешная и жалкая. Как глупо было думать, что он достаточно силен, чтобы остаться, когда все остальные бежали. «Что я за нелепый малый, — думал он, — и какой никчемный. Я ничего ни для кого не сделал. Я мог бы вообще не жить». Его родители умерли — скоро и о нем никто даже и не вспомнит, наверное, он недостоин даже ада. Слезы текли по его лицу. В этот момент он не страшился даже вечного осуждения — даже страх боли отступил на задний план. Он чувствовал только безмерное разочарование из-за того, что предстанет перед Богом с пустыми руками, что он ничего не сделал. В этот миг ему казалось, что стать святым было так просто. Требовалось лишь немного самообуздания и немного мужества. Он чувствовал себя, как человек, упустивший свое счастье лишь потому, что на несколько секунд опоздал к назначенному месту. Теперь, в конце, он понял, что важно только одно — быть святым.
Миссис Феллоуз лежала в душном номере гостиницы, прислушиваясь к звуку пароходной сирены на реке. Она ничего не видела, потому что смоченный одеколоном платок закрывал ей глаза и лоб.
— Дорогой, дорогой! — раздраженно позвала она, но никто не ответил. Ей почудилось, что ее преждевременно похоронили в большом бронзовом склепе на двух подушках под балдахином.
— Дорогой! — снова громко позвала она и стала ждать.
— Что, Трикси? — Это был капитан Феллоуз. — Я заснул, и мне снилось…
— Милый, намочи еще одеколоном платок: голова раскалывается.
— Хорошо, Трикси.
Он снял платок. Выглядел капитан постаревшим, усталым и скучным, словно человек, лишенный любимого занятия; подойдя к туалетному столику, он смочил платок.
— Не так много, милый. Достать одеколон мы сможем еще не скоро.
Он не отозвался, и она проговорила раздраженно:
— Ты слышал, что я сказала, милый?
— Слышал.
— Ты стал теперь таким неразговорчивым. Ты не знаешь, что такое болеть в одиночестве.
— Зато ты знаешь, — сказал капитан.
— Милый, мы условились, что лучше вообще ни о чем не говорить. Но мы не должны впадать в такое уныние.
— Не должны.
— Нам надо продолжать жить дальше.
— Надо.
Он подошел к кровати и положил платок на глаза жены. Потом сел на стул, просунул руку под полог и нащупал ее руку. Они удивительно напоминали детей, брошенных в чужом городе без присмотра взрослых.
— Ты купил билеты? — спросила она.
— Да, милая.
— Я должна потом встать и собраться, но голова так болит! Ты сказал, чтобы упаковали ящики?
— Забыл.
— Постарайся думать о делах, — сказала она вяло и недовольно. — Больше некому.
И оба они умолкли, не произнося фразы, которой должны были избегать. Он вдруг сказал:
— В городе волнение.
— Революция?
— Нет. Они схватили священника, и сегодня утром его должны расстрелять, беднягу. Я все думаю: не тот ли это человек, которого Корэл… которого мы прятали.
— Вряд ли.
— Да, вряд ли.
— Священников так много.
Он выпустил руку жены, подошел к окну и выглянул на улицу. Были видны корабли на реке, маленький каменистый бульвар с бюстом и грифы.
— Как хорошо будет вернуться домой, — сказала миссис Феллоуз. — Мне порой казалось, что я умру здесь.
— Ну, что ты, милая.
— Другие же здесь умирают.
— Умирают, — проговорил он мрачно.
— Милый, ты обещал, — раздраженно сказала миссис Феллоуз. И тяжело вздохнула: — Бедная моя голова!
— Хочешь аспирину?
— Не помню, куда я его положила: вечно все не на месте!
— Может, пойти купить?
— Нет, дорогой, я не могу оставаться одна. Уверена, — продолжала она с деланным оживлением, — уверена, что я буду здорова, когда мы вернемся домой. У меня тогда будет настоящий врач. Порой мне кажется, что это не простая головная боль. Говорила я тебе, что пишет Нора?
— Нет.
— Дай мне очки, милый, я прочту тебе то, что касается нас.
— Они у тебя на кровати.
— В самом деле.
Одна из парусных лодок отчалила и поплыла вниз по широкой реке, медленно текущей к морю.
— «Дорогая Трикси! — читала миссис Феллоуз с удовольствием. — Как много вам пришлось пережить! Этот негодяй…» — Она резко прервала чтение. — Ах да, вот она пишет: «Конечно, ты и Чарльз должны пожить у нас, пока не найдете какое-нибудь жилье. Если вы думаете о половине дома…»
— Я не уеду, — вдруг сурово сказал капитан Феллоуз.
— «то снять его обойдется всего в пятьдесят фунтов в год. Дом первоклассный, есть даже ванная для прислуги».
— Я остаюсь.
— «Кухня…» Что ты говоришь, милый?
— Я не уеду.