Я поднял от стола голову. Ну, книга не моя, она городская, налогоплательщиков, а я налоги-то не очень платил. Но передо мной – книга Джона Банте, и я смотрел на людей за другими столами, ходивших вокруг или сидевших просто так, многие – бродяги, как и я, и никто из них не знает про Джона Банте… иначе б они воссияли, им бы стало получше, они б не так возражали против того, что они есть или вынуждены быть.
У меня имелась библиотечная карточка, и я взял Джона Банте с собой. Принес его к себе в комнату и начал с первой страницы. Временами он даже бывал смешон, но то был странный, спокойный тип юмора, вот вроде сжигают человека заживо, а он подмигивает тому, кто костер подпалил, или Чуваку На Самом Верху. Был у Банте религиозный уклон, хоть и отдавал странной улыбкой. У меня такого не было, но в нем мне это нравилось. И он писал о голодающем писателе, который околачивался в Публичке Л.-А. и на Большом центральном рынке, чем занимался и я. Святый боже. Но дело не столько в сходстве жизней, сколько в той легкости, с которой он излагал тупые явления жизни. Я отметил, что он питался апельсинами с Большого Центрального. Моя диета отличалась: картошка, огурцы и помидоры. Когда бывали мне по карману. Перво-наперво картошка. Дюйм за дюймом я обнаруживал, что картошка дешевле и питательней. Но Банте был из Колорадо. Я же калифорниец, апельсины я видел всегда – они почти как блохи на кошачьей шерсти. Это вот скверное письмо. Банте же никогда не писал скверно: каждое слово стояло на своем месте и каждое слово говорило идеально.
Его обнаружил великий редактор Л. Х. Ренкин, управлявший журналом «Американское бедствие». Еще Ренкин редактировал в одном нью-йоркском издательстве, да и сам был неплохой писатель. Мне следовало вернуться в библиотеку и взять там все книги Джона Банте. Их было еще 3, но мне все равно больше нравилась «Благородные времена? Да ну?».
Я выучил наизусть все описания района из «Благородных времен». Я жил в сетчатой хижине на задворках меблированных комнат за 2 доллара в неделю. Район назывался Холм Бункер. И я решил отыскать, где именно жил Банте. Прошел по «Пролету ангела» и в точности обнаружил тот отель, что он описал, и встал перед ним, заглядывая внутрь. Чувствовал, как во мне бежит сильнейшее чувство за всю мою жизнь. Я был, да, прикован к месту. Тот самый отель. Вон окно, через которое лазила его странная подружка Кармен. Странная и трагическая Кармен.
Я стоял там и смотрел на окно. Вскоре после полудня, в комнате мрак. Жалюзи полуопущены, дул легкий ветерок, и они чуть колыхались. Вот здесь Банте написал «Благородные времена». Все вышло из этой вот комнаты, мимо которой я месяцами ходил по пути на Большой Центральный рынок или в свой любимый зеленый бар, или просто в центр погулять. Я стоял и спрашивал себя, кто тогда жил в этой комнате. Может, Банте до сих пор там! Может, зайти и постучаться?
Здрасьте, мистер Банте? Я тоже пишу. Не так хорошо, как вы. Просто хочу сказать, до чего мощно ваши слова скачут во мне и как мне повезло, что я вас читал. Ну, я пошел. До свиданья…
Но я знал, что побеспокоить бога не могу. У богов много дел. Лаже когда спят, они спят иначе. Кроме того, я знал, что Банте там нет. В своем последнем сборнике в одном рассказе он упомянул, что живет в комнате в Голливуде, плата семь долларов в неделю, а хозяйка готова его вышвырнуть, и он молится Деве Марии.
Я не поклонялся героям. Банте был у меня первым. Все от слов, от их простой ясности. От них мне хотелось плакать, однако возникало чувство, что я могу проходить сквозь стены.
Я решил, что комнату все равно хочу посмотреть – ту, где все это было сделано. Схватился за ограждение тротуара, перекинул боком ноги и свалился на дорожку рядом с отелем. Обогнул ко главному входу, вошел. Вестибюль там был, как он его и описывал. И в середине – столик, на который он положил несколько экземпляров «Американского бедствия» со своим первым опубликованным рассказом – «Собачка смеялась искренне и надсадно». Я прошел по коридору, свернул влево и остановился рядом с номером, чьи окна смотрели на «Пролет ангела».
Комната № 3. Я поднял руку постучать, помедлил, затем постучал. Три раза, коротко и осторожно. Подождал. Ничего. Я постучал еще раз, громче, три громких стука, но все равно – почтительных. Из комнаты донесся какой-то шум. Затем дверь открылась. Пахнуло жаром – «Ад» Данте. Стоял теплый июньский день, но там вовсю жарила газовая печка. На пороге, завернувшись в одеяло, стояла старуха. Довольно мелкая и почти лысая, но на голове у нее все равно росло несколько длинных седых волосин, и они были длинные, довольно-таки, и спускались за ушами ей к подбородку.
– Да, – сказала она.
– Простите меня, но я ищу своего друга, он тут раньше жил, некто Джон Банте?..
– Нет, – сказала старуха.
У нее были невероятно красивые глаза, словно бы все, что от нее осталось, ушло в них и просто ждало там конца.
– Он был писатель…
Старуха просто смотрела на меня. Так мы и постояли там сколько-то.
Затем она сказала:
– Говна вам! – и захлопнула дверь…
Я продолжал голодать писателем еще несколько лет. Пишущая машинка была то в закладе, то нет, и я наконец так заебался, что ничего не мог из себя больше выдавить. Билетик из ломбарда я продал за деньги на выпивку однажды вечером в баре, а после этого писал свои рассказы печатными буквами, часто с картинками. Я бичевал по стране и не бросал своих рассказов печатными буквами. Наконец один из самых престижных литературных журналов того момента принял и опубликовал мой первый рассказ. Заплатили паршиво, но я стал получать письма из других журналов, включая «Эсквайр», где говорилось, что они хотели бы посмотреть мою работу. И письма от людей, утверждавших, будто желают стать моими агентами, если у меня такого нет. Черт, да не было у меня ни агента, ни пишущей машинки. Что-то в таком вот проломе наконец спустило меня, а не подняло. Я решил, что научился писать достаточно неплохо, но писать-то мне и не о чем. И я прекратил на десять лет, целиком сосредоточился на пьянстве. В итоге оказался в благотворительной палате Окружной больницы Л.-А., а надо мною склонялся какой-то поп, пытался меня Соборовать. Я его оттуда выгнал и устроился работать водителем фургона, доставлявшим осветительные приборы. Мне повезло, я нашел себе хороший дворик на Кингзли-драйве, обзавелся машинкой и каждый вечер возвращался домой, но вместо ужина выпивал два или больше шестерика пива – и поймал себя на том, что сочиняю нечто очень странное: стихи.
Если вкратце: пришла и ушла женитьба. У меня были сотни маленьких журналов с моими стихами внутри, но такое есть у всех, это как жопу подтирать или менять прокладку в подтекающем кране. Продолжались войны и годы, а также безумные подружки и безумные, бесполезные работы. Как изложить 2 или 3 десятка траченых лет? Раз – и все. Легко. Годы для того и есть, чтоб их тратить.
Из-за своих бухих безумств я превратился в городского урода. Меня пригласил к себе один профессор и после приятного ужина под вино, за которым последовало еще вино, беседа перетекла к искусству и поэзии, а две эти вещи мне в целом не нравятся, поэтому я встал и расколотил его фаянсовый унитаз, и вот это отчего-то сочли моим гениальным поступком. Такие глупости обеспечили мне работу – писать колонки для одной подпольной газетки. И я будто бы забыл о Джоне Банте. Но на самом деле нет. Он у меня где-то потерялся.
Ну вот, пропускаем несколько траченых лет… Я устроился на ночную работу на почтамте, служащим, и после одиннадцати с половиной лет работа эта, как все работы, стала меня убивать. Я сделался сплошь нервом. Тело напряжено, все застыло в муках. Я не мог повернуть шею. Если на меня кто-нибудь наталкивался, по всему корпусу у меня ревели прострелы боли. Со мной случались обмороки, когда приходилось себе прикусывать язык, чтобы не отключиться. Другие служащие про это не знали. Я был радостный чувак, паяц, одну ночь за другой балагурил с самыми отъявленными балагурами и обычно устно оставался на коне, но толку-то в таком кривлянье – я умирал.
Той ночью я ехал домой после обычных трех с половиной часов сверхурочных. У меня уже было несколько уведомлений о нарушениях и предупреждение ОТС: они рассматривали вопрос о лишении меня водительских прав. Легавые меня затравили. Потом мне надо было сворачивать влево. У меня на старой машине не было поворотников. Я вытянул левую руку, с некоторым трудом, к окну, чтобы обозначить поворот. Боль хлынула по мне так, будто ее выпустили из кранов. И я понял, что рукой могу двинуть только так, что из окна будет торчать лишь часть кисти. Одна кисть, а вовсе не рука целиком. И я на это смотрел, как два разных человека – один наблюдает за другим. Я поднял один палец этой руки в ночь, один крохотный бесполезный пальчик, а другой рукой повернул баранку, чтобы свернуть влево. И тут рассмеялся; все это до того глупо, я же сам даю им себя убивать. Но смех мне помог, общее такое освобождение. И вот, едя себе дальше, я понял, что надо оттуда выбираться. Я понимал, что у любого бомжа из трущоб, что ночует в переулке, жизнь получше моей, я – один из величайших дурней, что когда-либо оказывались на этой земле. Памятная то была ночь. И хотя рассказ этот – про Джона Банте, мне кажется, его никак не рассказать, если не вставить в него и такое. Теперь добавим пару дней или недель, и нагрянуло занятное везенье: странный лысоватый человек, некто Дж. К. Пташкин, который потом станет моим редактором-издателем, предложил платить мне каждый год некоторую сумму денег пожизненно, буду я что-то еще писать или нет, если только я брошу работать на почте. Я согласился и вымелся оттуда нахуй… Столько времени прошло с тех пор, как я постучался в дверь к Банте, и старуха в одеяле сообщила, что́ мне причитается…