…Черные сквозняки вечности шевелили редкие волоски на холодной лысине Охломоныча.
Эти сквозняки дули в дыру, пробитую в густом тумане прозрачной бутылью, унесшей в неизвестность Новостаровку. Как прорубь, мерцала она звездами в белой мгле над лежащим Охломонычем. На груди отставшего новостаровца сидел котенок. Прижимая перебитую лапку к груди, он молча смотрел в черную брешь.
Охломоныч открыл глаза и долго, равнодушно смотрел, как медленно затягивается космическая прорубь.
С улетом родной Новостаровки планета показалась ему совершенно чужой. Чужой стала и собственная плоть. Пустая, как опорожненная бутыль, которая без содержимого теряет всякий смысл. И так сильно захотелось наполнить, залить до краев порожнюю плоть собственного тела смыслом. Однако смысла-то как раз и не было. У него были крылья, но они улетели самостоятельно, оставив его одного в чужом краю, где никто не говорит на его языке.
Кроме котенка с гноящимися глазами.
Из черной дыры посыпались хлопья. То ли пепел, то ли снег. То ли мелкие клочья надежды.
Хлопья светились.
Охломоныч спрятал котенка за пазуху и, помогая себе руками, сел.
Планета раскачивалась под ним, как маятник.
Там, где когда-то радовали глаз зеленые холмы Новостаровки и ностальгическая синева озера, а реликтовый шум бора резонировал в легких, в боку планеты освещаемая хлопьями снега чернела дыра — уродливый, безбрежный карьер, обрамленный горами мусора.
Откосы карьера были круты и теплы. От пустой земли со дна местами поднимался пар.
«Если спуститься в эту яму, уже не выберешься», — подумал Охломоныч с равнодушием обреченного. И тотчас же в глубине под ним послышался вздох. Земля осела, и Охломоныч на куске дикого поля сполз в дыру. Сверху вместе с комьями подмерзающей почвы посыпались ржавые консервные банки, пластмассовые бутылки и клочья окровавленной ваты.
Он поднялся и, не отряхнувшись от земли и мусора, пошел по опаленному дну дыры. Звонкий и мертвый солончак переходил в трескучий такыр, местами встречались лужи, от которых поднимался пар. Он их не обходил. Лужи были полны вязкой и теплой грязи. Пахло сгоревшей баней. Хлопья светящегося пепла падали на землю и мгновенно гасли, будто пронзая почву.
Дыра в небе почти затянулась. В ней умещалась всего одна звезда. Но смотреть на нее было невозможно, столь безнадежен и тосклив был ее слабый свет. И не смотреть было нельзя, потому что все, к чему была привязана душа Охломоныча, осталось там, на этой удаляющейся прочь в чертову бездну звезде. Когда расстаешься навсегда с дорогими существами, ты умираешь для тех, кто уходит. И они умирают для тебя. И самое жестокое, что ты остаешься жить. Только человек, испытавший тоску по невозвратному, знает, что такое жизнь, и может с холодностью и ясностью умирающего судить, что происходит в этом мире на самом деле. Смотреть на улетающую Новостаровку было невыносимо из-за нарастающей обиды. Они не дождались его. Он им не нужен. Они забыли о нем, оставили его, как котенка в старой квартире…
В теплом клубящемся тумане, засмотревшись на медленно гаснущую звезду, Охломоныч споткнулся и упал в хаос ржавого металла. Падая, он оберегал котенка и потому не мог оберечь себя. Звук, извлеченный собственным затылком из влажного железа, был удивительно знакомым, если не сказать, родным. Не обращая внимания на разбитую голову, он ощупывал ржавый скелет, и сердце его трепыхалось, как рыба на берегу. Это была она, недостроенная мечта всей жизни — его универсальная машина. Печальная это радость — обнять надгробье юношеских надежд.
Охломоныч поднял залитое кровью и слезами лицо к небу, чтобы завыть по-волчьи, жалуясь мирозданью на несправедливость мирозданья, и не увидел дыры. Светящиеся пеплом облака сомкнулись, звезда исчезла, и жаловаться было некому и не на кого. Никто не виноват в том, что ты появился в этом равнодушном мире. Даже ты сам, старый пьяница, на пустой, опаленной собственными мечтами земле. И была ли здесь Новостаровка, и было ли прошлое, и жил ли ты в том прошлом. Да и живешь ли ты сейчас. И чем отличается прошлое от сладкого обмана сна, если одинаково тщетны попытки вернуться и в прошлое, и в сон.
И лишь ржавый остов недоделанной машины, разбитая голова и котенок за пазухой упрямо возражали: нет, старый дурак, как ни странно, но ты живешь, живешь на случайной, чужой планете. Хотя не понятно, для чего ты, собственно, живешь, бессмысленное создание, тварь, возомнившая себя богом. Ты думал, что создал свой мир? Доделай свою машину. Чем ты отличаешься от котенка со сломанной ногой? Вселенский бомж, оставленный на чужой планете.
Одно хорошо — теперь было на чем повеситься. Охломоныч подтянулся на ржавой трубе, пробуя, выдержит ли недостроенная мечта своего создателя. Скрипит, но держит. В брючном ремне он не сомневался.
Просунул голову в петлю и подумал: а котенок-то где? Что с ним-то будет? Скосил глаза — играется в тумане. Сидит тушканчиком. Одна лапка к груди поджата, а другой ловит чего-то на земле. Чему здесь быть? Все, поди, выгорело. Да нет, что-то ползает. Светлячок какой-то.
Соскользнули ноги с влажного металла и задергались в пустоте, без опоры.
По обожженной земле, прямо под утихомирившимся Охломонычем, ползал, увертываясь от осторожной и неловкой лапки золотой жук.
Зацепил его коготком котенок, перевернул вверх брюшком — ножек нет.
Это могло случиться с кем угодно, но случилось, разумеется, с Иваном.
Человек поехал на рыбалку, а червей забыл.
Бывало и хуже. Отмотает по бездорожью километров двадцать к заветному месту, лодку накачает, велосипед в камышах спрячет и спрашивает себя: а где же удочки? Где, где… Там, где положено. Дома, в сарае.
Так что забыть червей для Ивана — не самое обидное.
Тем более приехал он в тот раз на Линевое.
Отыскал в прогалине ржавую консервную банку, палочку выломал и полез в тальниковую чащу. Комаров, мошки, естественно, — туча; пестрые мухи, оводы, другая кровососущая гадость, паутина — тьфу! — так в рот и лезет. Ладони, уши, губы от укусов вспухли, горят и чешутся. Ишь, твари, как по человеческой крови соскучились.
Продрался Иван сквозь гул, писк и жужжание — век бы этой музыки не слушать! — к безымянному ручью, что из родника вытекает. Не того, что против старинного кладбища, а того, что берет начало в овраге с синей глиной. Самая комариная страна. И по воде вышел к берегу. Между зарослями чернотала и озером ручеек полуостров намыл. По прошлогодней листве видно — давненько здесь не ступала нога человека, никто не копал червей.
Привлеченные комарами, живьем пожирающими Ивана, налетели стрекозы, приятно шурша прозрачными крыльями.
Копнул — червей больше, чем земли. Один жирнее другого. Красные, резвые, так и скручиваются в пружину. Сам бы ел, да насадки нет. Хорошо, что банку с домашними червями забыл. Рыба, она своего червя больше ценит.
Накопал по-быстрому — и назад. Да думает: не хочется пробираться сквозь чащобу, и так весь изодрался. А пройду-ка я по ручью выше. Там прогалина должна быть.
Пошел, да немного просчитался. Ручей протекал мимо кустов боярышника. Слева куст, справа куст, и не обойдешь, не оцарапавшись. Зацепился об иголки, как за перемет. Оглядывается, чтобы отцепиться, куртки не порвав, и видит через плечо сорочье гнездо.
А в гнезде что-то жужжит. И звук такой — ни на что не похожий.
Любопытно стало.
Знают же эти черти-сороки, где гнезда строить!
Всю морду и руки исцарапал Иван, будто с кошкой подрался, но в гнездо, все-таки заглянул.
И очень удивился тому, что увидел.
Лежит в гнезде большой, с пиалушку, жук и невнятно, вроде золотистого янтаря, просвечивает. То светлеет, то темнеет. Как бы дышит. И приятно жужжит.
Взял его Иван осторожно двумя пальцами. Тяжелый. Перевернул вверх брюшком — ножек нет.
Вроде как бы и не жук.
Иван еще подумал: а ну ее к теще, эту штуковину! Вдруг — радиоактивная?
Тут сорока над головой закружила, затрещала. Посмотрел на нее Иван снизу вверх: да нет, вроде бодрая, необлученная.
И сунул жука в карман.
Если вы рыбак, вам, ясное дело, до этого жука дела нет. На Линевом, коту понятно, водятся лини. И вам интересно знать — идет ли линь и на что идет? На хлеб, пареную пшеницу, червя или, допустим, «кобылку»? И какая подойдет приманка: жмых, хлебные крошки в подсолнечном масле или с добавлением валерьяновых капель, а может быть, но это по секрету, жареный коровий рог?
На Линевом и карась, и гальян встречаются, но все больше — речная рыба. Оно и понятно — старица. Ее всякий раз по весне заливают ишимские воды. Плотва, чебак, щука, ерш, окунь. Но ишимского окуня от озерного сразу отличишь. Линевый, он жирнее, темнее, или, чтобы понятнее, ядренее.
Озеро в последние годы сильно заросло. С берега ловить невозможно: во-первых, кусты — не прорубишься, а во-вторых, камыш, кувшинки, ряска. Зато с лодки — милое дело. Найдешь в траве оконце, за камыш привяжешься и тихо-тихо, чтобы поплавок не булькнул, опустишь насадку на дно. И такая благодать, как в раю. Словно душа в природе растворяется. Даже комары роднее становятся: родная кровь! Сидит Иван на мешке, набитом травой, блаженствует. Воздух озерный, запашистый вздыхает. Свет такой ровный, мягкий, а из всплесков, гулов, шорохов музыка слагается. На целом свете никого, кроме Ивана да озера, спрятанного в высоких лесистых берегах. Хорошо! Будто еще и не родился, будто жизнь его ни разу мордой об колено не била. Будто он и не Иван, а леший, хозяин здешних мест.