— Мой дорогой друг, — сказал он, — поезжайте в Прованс и займитесь своими делами. Мне нужно кое-что срочно уладить. Но дней через десять я приеду, тогда и решим оставшиеся проблемы.
— Вы не бросите меня? — спросил Гален, насупившись и выпятив нижнюю губу.
— Совсем ненадолго, — успокоил его принц, — а вам, мой друг, лучше было бы окончательно расквитаться со здешними делами и вернуться на юг. Свой экипаж я вышлю вперед. Через десять дней мы опять встретимся и примем важные решения. Боюсь, я вынужден буду расстаться на время со всеми своими новыми друзьями в Авиньоне и вернуться в Египет; надо подождать, посмотреть, как будут развиваться военные действия. На границах Египта, к примеру, стоит большая итальянская армия, и нам неизвестно… ничего еще неизвестно.[176] Да и о ваших непоследовательностях невозможно забыть. (Он великолепно владел английским языком, однако иногда проскакивали ошибки в использовании слов.) Почему бы вам не извлечь из них уроки и не признаться честно? А?
Склонив голову набок, как фокстерьер, лорд Гален обдумывал предложение быть честным.
— Признаться в своей глупости?
— Именно.
— Я как-то об этом не подумал, — произнес лорд Гален, неожиданно почувствовав облегчение.
Однако уныние и печаль почти не рассеялись, ибо принц собрался ехать в Лондон и бросить его одного на несколько дней в Женеве, когда ему так необходимо дружеское участие! Хассад между тем был неумолим: ему необходимо кое-что уладить до отъезда домой, и уж тем более до того, как «шарик разлетится», так теперь говорят в Европе. Образ сияющего монгольфьера — самой Европы — летящего вверх и вглубь неведомых эмпиреев будущего был очень точным отчаянное легкомыслие.
После относительно спокойной Женевы, погруженной в созерцательное размышление par excellence,[177] странно было сидеть в вагоне первого класса «Золотой стрелы», удаляясь от другой европейской столицы, от безумного, живущего сплетнями Парижа, где на вечеринке с коктейлями можно было запросто насмешить компанию, изобразив нацистское приветствие. (Представив эту сценку, принц пришел в ужас.) Он сидел очень прямо в углу купе и почти механически заполнял клеточки кроссворда в «Тайме», ожидая, когда гонг призовет на ланч, и он отправится по вагонному коридору поглощать здоровую, но безвкусную пищу. Как ни парадоксально, весь мир все еще не мог выбраться из зыбучих песков летаргии. Время стало вязким и густым, как желе, хотя на поверхности все бурлило и клокотало. Гремели трубы и обличающие речи, бряцание оружием, правительственные заявления… но всё это было жалкой тщетной суетой. Люди сновали кругом, как всполошенные крысы: кто-то запасал провиант, кто-то писал завещания, кто-то заказывал билеты в Америку. Однако все это происходило непонятно зачем, будто понарошку, ведь никто не мог всерьез поверить, что нормальные цивилизованные люди начнут войну — уже пройдя через жестокие уроки 1914 года. Миниатюрный принц сказал себе: «Именно потому, что война эта кажется абсолютно немыслимой, она непременно начнется. Люди на самом деле хотят умереть, поскольку в жизни слишком много проблем». Да, отметил он философски, действительность полна жестоких парадоксов. Он тяжко вздохнул; в конце концов его не касается, что будет с упрямой и беззащитной Англией, куда его мчал этот поезд, громко ревущий в туннелях и изрыгавший плотный черный дым из крупинок сажи, так и норовивших осесть на его серых гетрах и на каракулевом воротнике отлично сшитого пальто. Надо будет все отдать в срочную чистку, как только он придет… Лондон! Сердце принца забилось чаще — в лондонской дипломатической почте его наверняка ждет письмо от маленькой принцессы. Жестоко было так надолго оставлять ее одну в старом пропыленном дворце на берегу Нила. Там ведь совершенно нечего делать, можно только рисовать, читать, размышлять и мечтать о его возвращении. «Моя куропаточка», — пробормотал он.
Ритуал проверки паспортов, потом резкая перемена масштабов — совсем игрушечный пейзаж в сравнении с дуврскими морскими просторами — заставил мысленно вернуться в юность. Он, совсем еще молодой, был секретарем египетского посольства в Англии, которую любил и ненавидел — обычная для восточных людей эмоциональная раздвоенность. Как она переживет этот катаклизм? Неужели погибнет? Он очень за нее боялся: она казалась такой дряхлой и уже ни на что не способной с этим своим пожелтевшим от старости правительством, жалкие человечки, вылинявшие до сепиевой бледности социализма, до тускло-бежевого убожества бюрократии. И его родной Египет, прогнивший и страшно уязвимый, отдан им на милость, находится в их руках… Когда-то давно он вызвался тщательно проанализировать особенности характера типичного англичанина — хотел помочь своему послу, дорогому Абделю Сами Паше, расширить кругозор. Но эссе получилось слишком литературным и чересчур заумным. Он тогда выделил три основные черты, которые, несомненно, были заложены в англичанах предками: саксами, ютами и норманнами. Однако какая-то из черт неизбежно преобладала. Вот почему, имея дело с англичанами, надо быть начеку. Саксы сделали их задирами и пиратами, юты — подхалимами и ханжами, зато норманны наградили славным донкихотством, которое могло порою взвиться, словно норовистый северный ветер, и тогда дары саксов и ютов бывали напрочь забыты. Бедняга Сами проштудировал его труд — от слова до слова — но так ничего и не понял. Он тогда еще даже сделал ему замечание: «Вы не упомянули об их богатстве. Без этого…»
Всю свою жизнь принц неистово боролся со страстной влюбленностью в англичан; она порою даже затмевала его драгоценный патриотизм. М-да. Однако, как их все-таки выставить из Египта, как обрести наконец свободу? Но стоит ли заменять их немцами или итальянцами? Чем те лучше? Взгляд его высочества потеплел, когда за окном стали мелькать маленькие кукольные домики, сизо-серые, как голубиные перья, безмятежные пашни и луга, похожие на волнистое осеннее море. Да, он любил эту страну, и его маленькая принцесса частенько над ним подтрунивала: «тебе даже сны снятся английские». Черт бы побрал этих англичан! Поджав губы, он сокрушенно покачал головой. Потом закурил тонкую сигарету с золотым ободком и выпустил изо рта высоко в воздух маленькое облачко дыма, словно оно могло рассеять эти по-женски сентиментальные чувства. По-женски! Это слово напомнило ему, что и вся его любовная жизнь, и невероятно счастливая женитьба окутаны чарами Лондона. Он очень надеялся, что Селим не забыл заказать номер люкс в отеле «Браунз» — принцесса обожала этот отель, расположенный в фешенебельном районе Мейфэр, и всегда посылала швейцару рождественскую открытку.
Но ведь Египет — это одно, а королевский двор — совсем другое; образование смягчило фанатизм, превратило их — в какой-то степени — в космополитов, способных чуть ли не смеяться над собой. Сказалось влияние иностранных языков, иностранных нянюшек и долгие зимы в Зельтерсе, Баден-Бадене или По. Это слегка ослабило ощущение обособленности, умерило их национализм. Французы считают, что изучить язык и владеть им — понятия разные, так вот, они с принцессой пошли еще дальше, ими самими завладел английский язык. Прочие основные европейские языки они тоже, разумеется, знали, но лишь в разговорном варианте. На его взгляд, им не хватало соли английского языка… Не все при дворе соглашались с принцем; одним больше нравился французский, другим — итальянский. Однако, первой ниточкой, прочно привязавшей его к Фозии, была именно их общая любовь к Англии. Он любил ее даже тогда, в Оксфорде, когда писал антибританские статьи для «Достор» и ставил под ними свою подпись! Как ни странно, Фозии это нравилось, она гордилась тем, что он такой умный, пишет такие серьезные статьи.
Вспомнив об этом, он даже топнул ножкой от удовольствия, словно горячая арабская лошадка. Впервые они встретились в галерее Тейт, где она благоговейно копировала Сезанна, подолгу замирая в мечтах (это она уже потом призналась) о принце, который вдруг сейчас появится и попросит ее руки. Поэтому сам процесс рисования был скорее побочным… Ее сопровождала вдова одного бея, сын которой учился вместе с принцем в Оксфорде, что, собственно, и позволило ему перемолвиться с этой дамой парой фраз, а после быть представленным принцессе. Она присела в старомодном почтительном реверансе, и он с замирающим сердцем склонился над тоненькими пальчиками. Оба, естественно, побледнели от волнения. Как говорят арабы: «Это было шелковое мгновение». В ее темных глазах был огонь и ум, и сияние веры в идеалы. Кстати, в тот день он надел очки в золотой оправе в тщетной надежде выглядеть постарше. А дальше было все, как во сне, они уже втроем медленно обошли всю галерею, обсуждая висевшие на стенах картины. Он тоже что-то говорил, нес зануднейшую чушь. А внутренний голос без устали повторял: «Фозия, я тебя обожаю!» Он даже испугался, что она услышит его дерзкие мысли, однако принцесса вела себя чинно и сдержанно, хотя и у нее сердце билось, как загнанное. Добрая дуэнья на минутку тактично удалилась, не желая их стеснять. Он был вне себя от восхищения. Она любит Тернера! «Он ничем не хуже Рембрандта», — твердо проговорила она с трогательным школьным апломбом. Но ведь она действительно была права, совершено права! Его нежность достигла опасной точки, еще немного, и он растает, прямо у нее на глазах. Убоявшись этого, он вдруг прервал разговор, изобразив на лице сдержанную холодность. Бедная девочка расстроилась, решив, что ему не по вкусу ее пристрастия в живописи. Она сделала ударение на словах «до свидания», когда они прощались, и сердце принца подпрыгнуло от радости, хотя лицо его все еще хранило мрачное выражение. Выйдя на улицу, он хлопнул перчатками по тыльной стороне ладони, потом понюхал ее, надеясь учуять аромат духов Фозии, прежде чем продолжить «самобичевание» серыми перчатками. Накануне очередного религиозного праздника он осмелился послать ей роскошный альбом репродукций с картин Тернера, выразив надежду, что у нее этого издания еще нет. Альбом у нее был, но она предпочла это утаить, и ответное ее послание было полно восторгов, совершенно искренних, несмотря на этот простодушный обман. Иногда они случайно встречались на разных приемах, где, стоя в толпе гостей, обменивались короткими светскими фразами, задыхаясь от желания. Он ломал голову над тем, как сдвинуть все с мертвой точки. Правда, университет он уже закончил, и был наследником большого состояния в виде хлопковых мануфактур и земель, но не нашел себе достойной работы. Кроме того, его чувство было таким высоким, таким романтичным, что он не мог позволить ему скатиться до общепринятых банальностей. Полагаю, это было чересчур уж в духе Шекспира, но оба действительно верили — тайно, трепетно, страстно, — что никто и никогда не любил так сильно. Ему хотелось уберечь их любовь от малейшего намека на парижскую фривольность, ибо он считал, что французы относятся к любви слишком легковесно, слишком суетно и trompe-l'oeil.[178] В этот смутный период оба сделали несколько необыкновенно важных открытий. Например, она обнаружила, что когда ему что-то нравится, его глаза становятся сине-зелеными, как тогда в галерее Тейт, во время разговора о Тернере. Ну а принца все больше очаровывали ее изящные выразительные руки, необыкновенно быстрые и ловкие, и в то же время они выглядят такими беззащитными, когда лежат у нее на коленях, словно сизые голубки. Врач сказал, что у него повышенное давление, прописал снотворное, однако принц предпочитал не спать и думать о ней.