Через какое-то время Янка сказала мне, что не чувствует больше в животе никаких движений. Муж повез ее в больницу, а я осталась с детьми. Он вернулся один, подавленный:
— Спрашиваю врача: «Это опасно?». А тот отвечает: «Если плод живет — нет, а если умер и разложился, то опасно. Но вы не переживайте!».
Он все не мог понять, как его долгожданную дочку можно вдруг назвать разложившимся плодом.
Ребенка Янка потеряла, начались осложнения, и ее пришлось оставить в больнице.
В те дни я разрывалась между мамой и Янкой с ее детьми. Мама понимала, что там я нужнее, и мне вовсе пришлось переехать к Яне домой, чтобы смотреть за мальчишками. Взяла отпуск за свой счет.
Те несколько дней, которые я прожила у них, были одновременно и тяжелые, и чудесные. Чудесно было чувствовать себя нужной. Я спала на раскладушке в детской. Утром вставала пораньше, чтобы привести себя в порядок, чтобы не ходить по квартире с заспанным лицом и всклокоченными волосами. Готовила завтрак. Янкин муж уезжал на работу. Я отводила старшего в школу, младшего в детский сад. Ходила по магазинам. Возвращалась, занималась уборкой, стиркой, готовкой. Все, что так ненавидела делать у себя дома, здесь стало радостью. Потом встречала детей, кормила, занималась с ними, делала с Костиком уроки. Приходил Янкин муж, кормила его. Он хвалил все, что я готовила. Было приятно.
Янкин муж стал смотреть на меня совсем по-другому. Я это почувствовала. Раньше он будто вовсе не замечал меня. А теперь помогал мне по дому, запросто мыл посуду. Один раз, увидев, как я сижу, сгорбившись, сделал мне массаж спины. У него очень нежные руки. В другой раз подарил без всякого повода цветы. Обнял и смущенно поцеловал:
— Спасибо тебе! Что бы мы без тебя делали?
Я будто играла в игру — это моя семья, это мой дом, это мой муж, это мои дети. А они все мне подыгрывали.
Почти каждый день мы еще успевали сходить в больницу к Янке — это совсем рядом.
Мы шли по улице, взявшись вчетвером за руки, и со стороны можно было подумать, что мы — вместе, принадлежим друг другу.
Яна выглядела плохо, щеки ввалились, заплаканные глаза горели. Она температурила.
Говорила мужу:
— Не смотри на меня, испугаешься!
Она и вправду была страшной со своим заячьим прикусом, лопоухая, с немытыми жирными прядями.
А мне:
— Сашка, ты прямо расцвела!
Ей объяснили, что у нее больше не будет детей.
Я не знала, что на это сказать.
— Но ты ведь этого хотела?
— Да, хотела.
И Яна снова расплакалась.
Мы сидели у ее кровати, и она видела, что мальчишки сторонятся ее, страшную, зареванную, больную, и ластятся ко мне, прижимаются. Видела, что ее муж со мной ведет себя совсем не так, как с ней. Один раз спросила с горькой усмешкой:
— Ну что, хорошо вам без меня?
Потом Янку выписали, моя игра закончилась, и я вернулась домой.
Маме сделали вторую операцию.
Помню тот разговор с врачом, который отнял у меня последнюю надежду.
Я спросила:
— Скажите, сколько ей осталось жить? Год?
— Нет, что вы! Сейчас все пойдет быстро.
— И ничего больше сделать нельзя?
— Нет.
Он извинился, что ему нужно идти, и добавил:
— Скажите ей об этом. Мне всегда кажется, что лучше, если об этом говорят близкие, а не врач.
Я возвращалась в палату, зная, что там ждет меня мама и спросит:
— Ну что? Что он сказал?
Перед тем как пойти к ней, я спустилась во двор, чтобы собраться с силами. Захотелось глотнуть свежего, небольничного воздуха. На улице шел легкий снежок, и дворник лопатой сгребал его в сугробы. Пробежала кошка, и мне на минуту показалось, что это моя Кнопка, позвала ее, но это была Кнопка в новой шкурке.
Помню, что я подумала о враче, который сообщил мне эту весть.
Весть и вестник.
Он мог бы предложить мне сесть, сказать то же самое каким-нибудь другим тоном, чтобы я услышала хоть немного сочувствия.
Наверно, это его защита от таких вестей — холодный, сухой тон.
Дворник улыбнулся мне и высморкнулся, будто хотел похвастаться, мол, смотри, сколько в этой ноздре соплей, а теперь смотри, сколько в этой!
Старая пара, проходя мимо, переговаривалась:
— В этом смысле рак печени лучше других…
Не знаю, почему все это так отпечаталось в памяти.
Когда я вернулась в палату, мама спросила:
— Ну что? Что он сказал?
— Все будет хорошо.
Мама задремала, получив укол болеутоляющего.
Я сидела рядом, смотрела за окно, на снежинки, темные на фоне светлого неба. Только мама заснула, как тут же дернулась, открыла глаза. Обвела взглядом палату, увидела меня и сказала:
— Я все время верила, что произойдет чудо. И ты знаешь, кажется, чудо произошло. Я готова к этому. Я больше ничего не боюсь.
В ее болезни начался какой-то новый этап. Мама вдруг обрела покой и покорность. То она боялась оставаться одна, а теперь, наоборот, будто ждала одиночества. Раньше просила читать ей газеты, чтобы отвлечься, а теперь будто боялась любого вторжения в свой сузившийся мир. Раньше она просила меня звонить ее знакомым, чтобы ее навещали почаще в больнице. Жаловалась, что, когда человек болен, его начинают избегать:
— Если ты ничего больше не можешь дать людям, они уходят.
А теперь попросила, чтобы меньше было посетителей. И если кто-то приходил, то больше отмалчивалась и ждала, когда гость уйдет.
В последние дни мы с ней молчали и иногда только говорили друг другу какие-то незначительные слова.
Один раз она протянула мне заклеенный конверт и сказала, что продумала все о своих похоронах и написала мне, что делать.
— Только обещай мне, что не потратишь ничего лишнего! Не надо на меня тратиться. Обещаешь?
Я кивнула.
Она внешне сильно изменилась. Маму съедал рак. Она высохла, скукожилась. Ее стало легко переворачивать в постели. Веки почернели, впали.
Ее мучил голод, но она уже ничего не могла есть, после каждого приема пищи организм все возвращал обратно. Сначала мама стыдилась этих приступов рвоты и не хотела, чтобы я видела ее такой, а потом у нее уже не было сил на стыд. Я сидела рядом и гладила ее по плечу, а она стонала от только что прошедших рвотных судорог и от страха, что скоро начнет рвать опять.
Я старалась все время поддержать в ней надежду, уверяла, что все будет хорошо, и мне казалось, что она за эту надежду цеплялась. Но одна ее подруга, встретив меня в коридоре больницы, сказала:
— Саша, мама все про себя знает, что ей осталось жить недолго, и просила не говорить об этом тебе, чтобы не расстраивать.
И расплакалась:
— Бедная, она так страдает! Быстрей бы уж!
Мама жаловалась:
— Если всем выпадает смерть, то за что именно мне такая мучительная? Почему я должна так страдать? Хочется прожить последние дни с достоинством, но о каком достоинстве может идти речь, когда такие боли! Ужасно не то, что теряешь человеческий облик, а то, что становится все равно.
Она боялась ночей и требовала двойную дозу обезболивающего. Иногда просила лекарство уже через полчаса после очередного укола.
Так хотелось что-то для нее сделать, но я ничего не могла, кроме каких-то мелочей: поправить лишний раз подушку или нагреть холодное судно, прежде чем подсунуть под нее.
Потом уходила домой и оставляла ее одну.
Однажды, совсем незадолго до конца, мама стала просить меня остаться с ней на ночь. Она услышала разговор в коридоре, и ей показалось, что говорили о ней, что эту ночь она не переживет. У мамы началась паника. Она так просила меня, что я договорилась с дежурным врачом и осталась с ней, хотя наутро должна была рано вставать и ехать на работу. Мне постелили на пустой кровати, продавленной, скрипучей, на которой не только больной, но и здоровый не сможет заснуть.
Мама лежала беспокойно, я все время делала ей холодные компрессы.
Мама мучилась, а я сжимала ее руку и вспоминала, как мы усыпляли ее кошку. Кошка долго болела, а когда мы привезли ее к ветеринару, тот посмотрел на нее и сказал:
— Зачем вы мучаете животное?
Надежды на выздоровление не было, и решили усыпить. Мама взяла ее на руки. Сделали укол. Кошка свернулась, заурчала. Было видно, что ей так уютно, так хорошо засыпать в любящих руках.
Я тогда еще подумала — так странно, что мы жалеем кошек и помогаем им прекратить поскорее мучения, а людей жалеем и делаем все, чтобы их страдания продлить.
Казалось, в такую ночь мы с мамой должны были сказать друг другу что-то важное, а говорили только обычное.
Я очень хотела спать.
Так ничего главного мы друг другу тогда и не сказали.
Ей давали сильные снотворные, но уколы перестали помогать.
Она уже потеряла голос и шептала:
— Когда такие боли, я больше не человек.
Я видела, как сестры пытались понять, что она говорит, и наклонялись, но отодвигались от ее дыхания, будто рак можно вдохнуть в себя.