Поверх мрачноватой тоски в Лодыженском стала вскипать жарко-сухая, пустынная, с выколотыми зрачками и вытекшими белками ненависть. Ему показалось: из ушей старичка свисает черно-зеленая вечерняя тина. Кроме того, старичок вдруг представился препоной в возможных отношениях с Варей Нудьгой.
– А Варенька наша – она же еще только прибыла! У нее же пока совсем другое на уме. А у нас – общественное дело! – Казнодеев все пытался встроиться между Нудьгой и Лодыженским. Но Варя держала доктора под руку крепко. – В конце концов, не скрою от вас, дорогой доктор… Вы нам нужны и еще для одного частного медицинского совета…
Преграду, принявшую вид старичка, надо было убирать, ломать! Лодыженский отступил на полшага назад.
– Да, не скрою! Здесь присутствует наш пресс-секретарь Лидочка Посикера… Она вам наверху, в «думной» нашей гостиной, все что надо и объяснит. Мы вас как раз туда позвать хотели. Молю вас и заклинаю!
Возвращая правую ногу на место, Лодыженский, сам не зная как, въехал старичку Казнодееву кулаком точнехонько в ухо.
Старичок резко, словно его подсекли веревкой за ноги, упал.
Две холеные дамы бросились старичка поднимать.
– Идемте же! Вниз, в буфет идемте! Чего вам тут оставаться. А что старикашка упал – так это не страшно. Я тут за четыре дня и не такого насмотрелась… – радостно нашептывала в ухо Лодыженскому Варя Нудьга.
Медленно и степенно, чтобы не показать стыда и робости, стали они спускаться вниз, в буфет.
Вслед за шепотом новой знакомой тоска и тревожное возбуждение стали вновь нарастать. Стараясь сбить их напор, Лодыженский ступал тяжело, уверенно. Однако вновь пришедшее ощущение того, что, поднявшись на очередной уступ, он не удержится, сорвется в тартарары, – крепко впилось в него. К тому же доктору вдруг представилось: вот старичка Казнодеева подымают, вот несут к выходу, вот над ним склоняется врач «скорой», проверяет пульс… А пульса-то и нет!
«Убил?… Нет! Быть не может! А может, старичок, падая, того… Головой о выступ? Нет-нет, невозможно!»
Внизу, в буфете, было сумрачно, пусто.
Правда, едва успели сесть за треугольный зеркальный столик без скатерти, едва успели осмотреться, отругать светильники в виде африканских масок и невесть зачем понадобившийся в буфете небольшой, но напряженно бьющий фонтан с круглым бассейном, как налетел и завис в воздухе, подобно сорному вихрю, Побужацкий.
– А! Вот вы где? Разумею… А как же душка Казнодеев? Плохо ему, ух как плохо! Он ведь к вам – как к родному! А вы его в ухо! А если захворает Казнодеюшка? Или того хуже – с катушек долой? Нет уж. С нами такие номера не проходят. Так что – будем с вами разбираться!
Лодыженский шевельнулся. Ему показалось: если встать и дать в ухо еще и Побужацкому, станет спокойней, легче. Разлопнется напрочь черно-зеленый пузырь тоски, вздувавшийся в горле черней, крупней…
Варя придержала Лодыженского за руку. Однако Побужацкий движенье доктора сразу же заприметил.
– А! Вот вы как! Вот вы… Ну так я вам! Сейчас! Только схожу наверх, за ребятками бритыми. Они вам… Они…
Шутовской и «прикольный» характер угроз Побужацкого был понятен Варе, понятен официантам, понятен бармену за стойкой. Не понимал этого шутовства и клоунизма один только Лодыженский. Ему вновь, как на набережной, стало до жути тошно.
«И приведет ведь! Точняк! И ребятки эти поздоровей Казнодейчика лысистого будут! Бежать, бежать надо! А куда? На выходе, наверное, тоже люди Побужацкого!»
Кривляясь и взвинчивая себя, щекастый думец ускакал по лестнице вверх.
– Куда… куда ведет та, другая лестница? – шепотом обратился к своей спутнице доктор. – Эта, что в углу?
– Там, внизу – «Музей фонтанного механизма». Это Побужацкий придумал! И кухня там. Кормят здесь славно. И первое, и второе, и салаты, и шашлычок…
– А выход, выход из кухни есть?
– Точно не знаю. Что-то вроде о выходе швейцар говорил…* * *
«Музей фонтанного механизма» Лодыженского поразил.
Минут десять он с замиранием сердца наблюдал, как по прозрачным пластиковым трубам подымается и уходит вверх, к бассейну с фонтаном, вода. Как работают громадные, вычищенные до блеска колеса и шестерни. Как вздуваются и мягко лопаются пузырьки кислорода в чистых отстойных баках, соединенных в невиданно сложную и пугающе-прекрасную систему.
Близ фонтанного механизма Лодыженский совсем почти успокоился. Его мало смущали шмыгавшие туда-сюда официанты, летавшие стремглав поварята. Он нашел стул, сел. Варя, на правах старой знакомой, встала рядом, кончиками пальцев коснулась плеча.
Лодыженский закрыл глаза. Работающий механизм, включаваший в себя и схему сотворения фонтанной воды, странным образом соотносился с полузнакомой женщиной, с ее едва слышным дыханьем, привлекал, очаровывал, мягко вбирал и тут же выбулькивал назад его мысли.
«Фонтан… А ведь в ХIХ веке его на Москве “фонталом” звали! Из таких-то “фонталов” воду, как из водозаборной колонки брали: подъезжали водовозы, наполняли громадные бочки, подскакивали и шустряки-водоносы с ручными бочонками. Тут же – извозчики с непоеными лошадьми… Лошади морды в воду тычут, детвора смеется, бабы с коромыслами на плечах переглядываются… Хорошо… Сладко… А теперь?… Теперь все сложней: краны, трубы, цилиндры… Механизм! И у жизни нашей механизм есть. Фонтанному подобный. Колеса – это, пожалуй, мы, народишко: врачи, инженеры, таксисты, повара, профессура. Шестерни покруче – чинодралы и прочие распределители нами созданных благ. Цилиндры пудовые – это, конечно, буржуа наши новые, посреднички и ростовщики. Ишь, водичку по трубам гонят! Гонят ее и гонят, и денюжку из воды этой лопатами выгребают!»
Вдруг, вперебив фонтанным мыслям, вспомнилось ему нечто совсем иное.
Вспомнился год 1991-й: тихий, сладко булькающий невидимыми пузырьками август, желто-дымная Тверская, танк, запирающий улицу у Пушкинской площади, еще один, почти у Охотного ряда.
Дневная тишина на Тверской тогда ошеломила и раздавила: шмыгали, словно по воздуху, не касаясь земли, серые растрепанные людишки, чего-то выжидал, вжавшись в стену, одиноко-растерянный милиционер, от Английского клуба и до Белорусского вокзала гуськом стояли троллейбусы. А над всей этой механически остановленной жизнью слабо и на человеческий язык непереводимо посвистывало в кронах деревьев едва уловимое будущее. Он тогда (и почему-то на цыпочках) пересек пустую проезжую часть, двинулся по направлению к Кремлю. Но по дороге, сам не зная зачем, еще раз перебрел очищенную от легковушек Тверскую и с переулка вошел в опозоренный тогдашними властями, превращенный ими в символ съестной похоти и греха, но все ж таки до боли любимый Елисеевский.
Магазин был пугающе пуст, мрачно горела крупная деревянная его резьба. Одинокий, ласково шевелящий губами японец покупал что-то рыбное. Лодыженский окинул взглядом ставшее внезапно доступным съестное изобилие, и ему стало страшно: ни заварушек, ни драк, ни ссор не было близ дунайской селедочки и морозно дымящей говяжьей вырезки!
Внезапно к елисеевскому мраморному прилавку привалился одетый в темно-синюю, правда, и до блеска выутюженную, рабочую робу пожилой москвич.
– Дайте! Хоть сегодня мне что-нибудь дайте! – закричал пожилой требовательно, истерично. При этом он закрыл глаза и широко раззявил беззубую пасть, словно играя в стародавнюю, всем известную детскую игру: «закрой глаза, открой рот».
Лодыженский сразу понял: это больной, неадекватный! И тут же, словно боясь заразиться, заспешил из пустого Елисеевского вон.
Оглянувшись на выходе, он увидел: японец, еще шире улыбаясь, протягивает рабочему что-то съестное в пакетике, а из-за прилавка выдвигается туго накачанный продавец, с невозможным в дорогом магазине дрыном в руках…
Полет неведомого будущего (кружащий голову, запредельный!) на улице увлек доктора снова.
Он петлял по Тверской, как пьяный. Можно было ходить кругами, можно было упасть и кататься по земле. Никто не приструнил бы, не оштрафовал. Все было полно свободой и редким для Москвы безмолвием. Но тишина и пугала же. Чуялась в тишине этой какая-то подстава, слышались далекие стоны, щелкал зубами, подобно сказочному Кощею, неясно где живущий и именно этим страшный разор-разлад. Тишина грозила каким-то к чему-то возвратом. Тюрьмами, ссылками, даже чем-то худшим, чем смерть, грозила.
«Ни тем, ни этим! Ни тем, ни этим власти давать нельзя! – скрежетал тогда про себя зубами доктор, не слишком хорошо отдавая себе отчет, кто «те», кто «эти». – Ни тех, ни этих не надо! – мучил он себя. – А кого надо? Царя? Царя в голове иметь надо. А может, любовь в сердце? В голове… в сердце… в голове»…
Все тише и слаще думалось ему, забывалось им…
Такая же тишина – как на дне желтоватой небыстрой реки – была и здесь, в подвале.
Открыв глаза, Лодыженский глянул на Варю. Та улыбалась, сочувствовала. Он хотел рассказать ей про августовскую тишину на Тверской, про шмыгающее в кронах деревьев глупо-немое будущее, про страшно опустевший Елисеевский магазин, но сразу оборвал себя.
«Да она ж тогда под стол пешком ходила! Что ей вообще может быть известно о механизме жизни? Ей один, один механизм нужен!»