— А зачем вы себя так поставили с ними со всеми, что кругом должны и никто без вас не обойдётся? Сказали бы: я занята, я, допустим, пишу книгу и попрошу меня в ближайшие полгода вообще не тревожить и по пустякам не дёргать. Что они, не поймут, что ли? Поймут, согласятся, они же вас тоже любят, не только вы их. Может, вы сами без всего этого не можете? Кто вас заставляет каждое утро всю родню обзванивать, удостоверяясь, что у них все в порядке? Вы сами всех дёргаете, а они привыкли, чуть что – к вам.
— Я же не виновата, что у меня такая большая родня.
— Не такая уж большая, бывает и больше. Спокойнее надо ко всему этому относиться. И больше себя любить. Себя, понимаете? А не кого‑то, пусть даже эти кто‑то – родные, близкие и хорошие. Любить себя – единственный выход для женщины вашего возраста.
— В таком случае у меня нет выхода, потому что я‑то как раз себя ненавижу…
Последние слова В. В. пропустил мимо ушей, он и сам не раз слышал от Мируси это «ненавижу», когда она смотрелась, например, в зеркало или примеряла новое платье, а чаще всего – по поводу её текстов, когда она перечитывала их с карандашом в руке. Он привык и не принимал всерьёз. Другие слова его зацепили – о том, чтобы «уйти–уехать». Эту часть записи он прослушал дважды. Но сказать можно что угодно, могла ли она так и сделать, как сказала, — вот в чём вопрос. Дальнейшее прослушивание не прибавило информации по главному вопросу, но сам голос жены, звучавший приглушённо (ему приходилось напрягаться, чтобы разобрать, что она говорила), как будто откуда‑то издалека, глубоко взволновал В. В., он даже прослезился.
— К пятидесяти годам у меня целый букет неврозов. Например, я снова дёргаю носом. Снова – потому что то же самое я делала когда‑то давно, в возрасте, наверное, 12–13 лет. Помню, что меня очень ругали за это мама и бабушка, но ничего поделать со мной не могли, а потом все как‑то само прошло. И вот теперь я опять, как девочка–подросток, которая стесняется сама себя, дёргаю кончиком носа. Это ужасно. Если искать объяснение, то оно, очевидно, в том, что сейчас, как и тогда, я снова сама себе не нравлюсь, сама в себе не уверена, сама себя стесняюсь, отсюда – дурацкое волнение при общении с кем бы то ни было и – дёргание носом. Тогда все только начиналось для меня, теперь – всё идёт к концу, я имею в виду не жизнь вообще, а то, что называют «бабий век» — грубо, но точно. Да, тогда начиналось, а сейчас заканчивается. И такова, значит, моя нервическая реакция на этот процесс. Я и тогда знала, что это выглядит некрасиво и даже неприлично, бабушка говорила: «Такая хорошая девочка и вдруг – носом дёргает!», но поделать ничего не могу, как ни стараюсь. И, собственно, почему нос? Почему не глаз, не рука, например. Как бы хорошо было, если бы рука, отвёл её назад и дёргай за спиной, как хочешь, а глаз, конечно, ещё хуже, чем нос, подумают, что подмаргиваешь. А он, нос, прямо‑таки зудит.
Например, ты встречаешься с человеком, важным для тебя и, в общем, хочешь, конечно, произвести на него хорошее впечатление (допустим, это редактор журнала, куда ты намерена отдать свои писания), и вот ты говоришь с ним минуту, две, и нос твой уже начинает зудеть, но ты держишься из последних сил, и в самый неподходящий момент нос, предатель, — раз и дёрнулся. (Деликатный редактор делает вид, что не заметил). И все. Стоит ему один раз дёрнуться, и пошло, хоть отворачивайся. И ничего не поделаешь, а надо быстро закончить разговор и выйти, уйти, уехать, остаться одной. В одиночестве нос ведёт себя почти прилично, разве что дёрнется разок–другой, да и то, только при воспоминании о недавнем разговоре, который он испортил. Впрочем, рукопись взяли.
— Отчего же все‑таки нос? Если это у вас поздний рецедив, повторение давно пройденного, то хорошо бы понять, почему это было с вами тогда, в 12 лет, попробуйте вспомнить.
— Ну… вот я выхожу отвечать к доске, класс смотрит на меня, разглядывает, как разглядывают от нечего делать любого, кто выходит. Но в 6–м классе у девочек уже появляется кое‑что, что мальчики разглядывают с особенным пристрастием и интересом, сравнивают, оценивают. Люда Варенцова выглядит совсем как взрослая девушка, а на мне все ещё висит, как на вешалке, и я замечаю пренебрежительные улыбки на лицах двух–трёх самых нахальных мальчиков, когда они демонстративно смотрят на мои все ещё детские, худые ноги. Мне хочется удержать их взгляд выше, на своём лице, в котором я гораздо больше уверена, и вдруг… нос мой выделывает такую невообразимую штуку, словно хочет мне помочь, привлечь внимание этих обалдуев, лишь бы они не смотрели так откровенно на мои ноги.
— А потом, когда вы стали взрослой, как всё было?
— Ну, потом‑то я была уверена в себе! И мини–юбки носила, и туфли на высокой платформе, и наоборот, любила, чтобы мужчины смотрели на меня, пусть даже и разглядывая, любуясь, и было же, честно говоря, чем любоваться!
— Что же теперь изменилось?
— О, многое, все! А отвыкать, оказывается, труднее, чем привыкать. Вот мой нос и взялся опять за старое, надеясь, должно быть, отвлечь внимание тех, кто на меня сегодня ещё смотрит, от полноты, от морщинок, от седины… Я с ним даже разговариваю иногда, говорю: спасибо тебе, родной, но ты, ей–богу, напрасно стараешься, ты только хуже делаешь, выдаёшь меня с головой. Что люди скажут? «О, да она мало что постарела, она ещё и невротичкой стала!». Прошу тебя, не делай этого больше, а то пойду и сделаю пластическую операцию, будешь тогда знать! Не слышит, он же нос, а не ухо! – зудит, хотя мы и одни в комнате, тогда я беру его двумя пальцами и сильно так стискиваю. А, больно? Так тебе и надо!
(Слышно, как обе смеются).
— Другой мой невроз и того хуже. И тоже из застарелых, вернувшихся спустя годы. Как странно, что, старея, мы должны, оказывается, переживать ещё раз всё то, что уже пережили однажды в детстве.
— Ну, об этом ещё Фрейд писал.
— Да, я читала. Так вот, маленькой девочкой стоило мне увидеть – как правило, случайно, — что‑нибудь ужасное, неприятное, как оно застревало у меня в мозгу и превращалось в навязчивое видение. Однажды я видела на рельсах, под трамваем, зарезанного человека. Говорили, что он сам туда бросился, стоял за столбом, поджидал трамвай, и, когда тот приблизился, бросился под него. Трамвай протащил несчастного (это был молодой человек) какое‑то расстояние и остановился, из вагонов выскочили люди, стали кричать, сбежались жители близлежащих домов, особенно дети, и я среди них, толпа долго стояла у насыпи, ждали милицию и скорую, которая была уже не нужна. Я и видела‑то всего ничего из‑за спин взрослых – только руку, между двух вагонных колёс, совершенно живую руку, но отрезанную. И вот эта‑то рука очень долго меня преследовала, выплывая в сознании в самых разных ситуациях – когда я пыталась заснуть или когда садилась есть, и особенно, когда переходила трамвайную линию… Я боролась с этим наваждением, прогоняла его, старалась о нём не думать, но ведь когда очень стараешься о чём‑то не думать, то как раз об этом и думаешь, так уж устроено наше сознание, нам только кажется, что мы его контролируем и им управляем, на самом деле все обстоит наоборот. Лучший способ отвлечься – это быть чем‑то занятым и находиться среди других людей, общаться, разговаривать и т. д. В такое время ненужное и неприятное для тебя «видение» (картинка) не высовывается, но как только ты остаёшься одна и мысли твои свободны, оно, проклятое, тут как тут.
Потом много лет ничего подобного не было. Пока я работала в газете и растила ребёнка, я подобными наваждениями не страдала. Но стоило мне засесть дома и остаться без дела, которое занимало бы мою голову, домашними делами заняты ведь главным образом руки, я стала замечать появление новых навязчивых «видений», теперь они являются, как правило, на ночь глядя и подолгу не дают уснуть. Последней по времени была картинка, очень напоминающая ту, из детства. На этот раз мне случайно (всегда все случайно!) попалась на глаза фотография с места авиакатастрофы. Рядом с обломками самолёта лежали на траве останки людей – голова без туловища, куски рук и ног. Я только взглянула и тут же положила на место, но этого хватило, чтобы много дней кряду снова и снова «видеть» эту фотографию перед сном и даже посреди своих дневных забот. Измучавшись, я однажды представила, что рву его на клочки, на самые мелкие, какие только можно, и выбрасываю в мусорный пакет, который тут же отдаю Аннушке, чтобы она унесла его со двора подальше. И с этого момента, как только мой мозг изготовится «выдать» страшную картинку, я опережаю его и сама себе «выдаю» другую – клочки в мусорном пакете. Моя картинка перекрывает. Между тем сама фотография до сих пор находится в доме, в конверте, конверт в шкафу, шкаф в кабинете. Выбросить её на самом деле я не могу, она чужая, относится к материалам одного расследования, в котором участвовал мой муж, это его архив, и выбрасывать ничего нельзя.