Когда дамы отправились спать, Клайв сказал:
— Морис, похоже, и тебя клонит в сон.
Намек был понят, и через пять минут они снова встретились в кабинете — впереди была целая ночь на разговоры. Они закурили трубки. И впервые ощутили полную безмятежность в обществе друг друга, хотя им предстояло произнести возвышенные слова. Оба знали об этом, но не решались открыть шлюзы.
— Вот тебе мои последние новости, — заговорил Клайв. — Едва приехав домой, я сцепился с матушкой и сказал ей, что останусь в университете на четвертый год.
Морис застонал.
— Что такое?
— Меня же оттуда услали.
— Только до октября.
— Нет. Корнуоллис хотел, чтобы я извинился, тогда меня возьмут назад, а извиняться я не стал… решил, раз там не будет тебя, мне туда рваться нечего.
— А я договорился еще на год, потому что думал, что в октябре ты вернешься. В общем, комедия ошибок.
Морис мрачно уставился в пространство.
— Комедия ошибок — это еще не трагедия. Можешь извиниться сейчас.
— Поздно.
Клайв засмеялся.
— Почему? Сейчас даже проще. Тебе не хотелось извиняться, пока не закончится семестр, в котором ты набедокурил. Берешь лист бумаги и пишешь: «Уважаемый мистер Корнуоллис, семестр закончился, и я беру на себя смелость написать Вам». Хочешь, завтра набросаю тебе черновик.
Морис обдумал сказанное и наконец воскликнул:
— Клайв, ты просто дьявол!
— Может быть, в чем-то я и отверженный, но эти мещане тоже получат, что заслужили. Пока они будут твердить насчет немыслимой порочности греков, на чистую игру им рассчитывать нечего. И когда я заскочил к тебе перед обедом, чтобы поцеловать тебя, — моя мать это заслужила. Как бы она рассвирепела, узнав об этом! Даже не попробовала бы, не захотела понять, что мои чувства к тебе такие же, как у Пиппы к ее жениху, — только куда благороднее, куда глубже, я предан тебе душой и телом, нет, это не какое-то замшелое средневековье, а… какая-то особая гармония тела и души, женщинам, как я понимаю, совершенно неведомая. Но ее чувствуешь ты.
— Да. Я напишу письмо и извинюсь.
На некоторое время они поменяли тему: поговорили о мотоциклете, о котором не было ни слуху ни духу. Клайв приготовил кофе.
— Расскажи, как вышло, что ты разбудил меня тогда, после дискуссионного общества. Опиши, как все получилось.
— Я все думал, что же тебе сказать, и ничего не приходило в голову, потом вообще все мысли разлетелись, и я просто пришел.
— Как раз в твоем духе.
— Издеваешься? — спросил Морис с робостью в голосе.
— Господь с тобой! — Повисла тишина. — Лучше расскажи про самый первый вечер. Почему ты так себя повел, заставил страдать нас обоих?
— Не знаю. Ничего не могу объяснить. Ты же заморочил мне голову этим несчастным Платоном. Я тогда вообще ничего не соображал. Многое тогда не сходилось, только потом я кое в чем разобрался.
— Но ты ведь давно меня заметил, правда? Еще когда увидел меня у Рисли.
— Не спрашивай.
— В общем, туманная история.
— Точно.
Клайв довольно засмеялся, поерзал в кресле.
— Морис, чем больше я обо всем этом думаю, тем больше убеждаюсь: дьявол — это ты.
— Я — значит, я.
— Моя жизнь прошла бы в полусне, если бы ты вел себя благочинно и оставил меня в покое. Нет, нет, мой интеллект вовсю бодрствует, да и бесчувственным меня не назовешь, но здесь… — черенком трубки он указал на сердце, и оба улыбнулись. — Возможно, мы разбудили друг друга. Мне приятно думать, что все вышло именно так.
— Когда ты первый раз обо мне подумал?
— Не спрашивай, — передразнил Клайв.
— Я серьезно… скажи… что тебя во мне привлекло? В самый первый раз?
— Так хочешь знать? — спросил Клайв. Морис обожал, когда он был в таком настроении — шаловливо-пылком. В нем играла страсть.
— Хочу.
— Пожалуйста: твоя красота.
— Моя что?
— Красота… Этот портрет над книжными полками всегда вызывал у меня восхищение.
— Мне кажется, я тоже способен оценить красоту картины, — сказал Морис, глянув на висевшую на стене работу Микеланджело. — Ты, Клайв, настоящий дурачок, и раз уж заговорил об этом, я тоже скажу: ты очень красивый, никого красивее тебя я еще не встречал. Я люблю твой голос и все в тебе, люблю твою одежду и комнату, в которой ты сидишь. Я обожаю тебя.
Щеки Клайва залились краской.
— Сядь прямо, и давай поговорим о чем-то другом, — попросил он, от шаловливого настроения вмиг не осталось и следа.
— Я тебя огорчил, да?
— О таких вещах иногда надо говорить, иначе как узнаешь, что у другого в сердце? Но я ни о чем таком не догадывался, по крайней мере не в такой степени. Так что, Морис, ты молодец. — Он не поменял тему, просто чуть ее повернул в интересную для себя сторону: какова взаимосвязь между нашими желаниями и эстетическими суждениями? — К примеру, посмотри на эту картину. Я в нее влюблен, потому что, как и художник, влюблен в того, кто на ней изображен. Поэтому оценить ее глазами обычного человека я не могу. К красоте ведут две дороги, одна — общая для всех, по ней к Микеланджело и пришел весь мир, а по другой дороге, дороге очень личной, могут прийти немногие. Эти немногие — я в том числе — идут обеими дорогами. А с другой стороны, возьми Греза — его персонажи мне отвратительны. И я могу добраться до него только по одной дороге. А весь мир придет по двум.
Морис не прерывал монолог — для него это была очаровательная чепуха, не более.
— Возможно, эти личные дороги — ложные, — сделал вывод Клайв. — Но если на картине изображен человек, других дорог просто нет. Единственный безопасный сюжет — это пейзаж, ну, может быть, еще что-то геометрическое, отвлеченное, безо всяких следов человека. Может быть, в этом и заключается философия мусульман? Да и старик Моисей… мне это только что в голову пришло. Если появляется фигура человека, ты сразу проникаешься к нему либо презрением, либо желанием. Не всегда в крайней степени, но все-таки… «Не сотвори себе кумира»… потому что одного кумира для всех сотворить нельзя. Морис, а давай с тобой перепишем историю? «Эстетическая философия десяти заповедей». Я всегда восхищался Богом за то, что он не проклял в этих заповедях таких, как мы с тобой. Раньше я приписывал это его душевной широте, а сейчас подозреваю, что он был просто не в курсе дела. Но все-таки тема для обоснования есть. Может, защитить по ней диссертацию?
— Извини, что-то я за твоей мыслью угнаться не могу, — с легким стыдом признался Морис.
И вот пришел час… любовная сцена разыгрывалась на новом языке, и в этом была ее неоценимая прелесть. Морис и Клайв не были пленниками традиций. Впрочем, что поэтично, что нелепо — условности об этом умалчивают. Они постигали страсть, предаться которой в Англии было дано немногим, и потому творили, не думая ни о каких силках. Наконец каждый из них проникся ощущением изысканной красоты, это было что-то незабвенное и вечное, сотканное, однако же, из скромнейших обрывков фраз и немудреных эмоций.
— Поцелуй меня! — попросил Морис, когда в свесах крыши над ними пробудились ласточки, а где-то далеко в лесу заворковали вяхири.
Клайв покачал головой, и они расстались с улыбкой — в их жизни на какой-то момент установилась полная гармония.
17
Казалось бы, семья Дарем не должна проникнуться к Морису особым расположением, однако и неприязни с их стороны не возникло. Они проявляли неприязнь только к тем, кто желал с ними сблизиться, — это была просто мания, — и если проходил слух, что некто желает примкнуть к обществу местной знати, сам этот факт являлся достаточным основанием для того, чтобы захлопнуть перед выскочкой дверь. Внутрь (в зону высоких воспарений и благородных деяний, не означавших ровным счетом ничего) допускались лишь избранные единицы, которые, как мистер Холл, не восхищались их предназначением, не трепетали перед ними и при надобности исчезали без звука. Даремы считали, что, приблизив Мориса к себе, оказывают ему великую честь, однако им было приятно, что он почитал это за нечто естественное, — по загадочной причине они считали, что чувство благодарности свойственно лишь тем, кто дурно воспитан.
Морис в этом доме ни на что не претендовал — кроме еды и общества друга, — потому и не заметил, что домочадцы оценили его весьма высоко. И когда к концу его визита хозяйка пригласила его для разговора, он был немало удивлен. Она расспросила его о семье и выяснила, что ничем особенным эта семья не блещет, но на сей раз почтения у миссис Дарем не убавилось — ей важно было узнать, что Морис думает о Клайве.
— Мистер Холл, нам нужна ваша помощь — Клайв о вас очень высокого мнения. Как вы считаете, разумно ли ему оставаться в Кембридже на четвертый год?
Голова Мориса была занята другим: на какой лошади он будет сегодня скакать? Поэтому он слушал хозяйку вполуха, но это невнимание она приняла за глубокомыслие.