Марья сразу принялась за обустройство. Оно и понятно — женщина, домашнее хозяйство — её епархия, а я своё, мужское, сделал — довёл, могу с полным основанием и покемарить, тем более, что проклятущая нога ныла, жалуясь на пренебрежение в дороге. Потом Марье придётся наладить очаг — тоже исконно женское дело, принести из ручья воды… Чёрт! Нестерпимо захотелось пить, пришлось даже облизать пересохшие губы. Из фляжки я по дороге всё выдул. Хоть бы вспомнила, пигалица, напоила больного прежде, чем заниматься невесть чем. Молодая — равнодушная, не вспомнит, пока не засохну. И пожрать бы неплохо. Правда, я по известным оправдательным причинам ничего не добыл, но помню, что в здешней одежде спрятаны сухари, заварка и целая банка просроченной сгущёнки. Потерявшему много крови молоко очень даже полезно. Сухари в добавку тоже сгодятся. С утра ничего не ели. И чего она там копается?
Сколько мог, скосил глаза, не поворачивая головы, чтобы не заметила, что наблюдаю, что ожил. Вижу, костёр уже горит. Пошла, не торопясь, к ручью с котелком и вернулась с полным, расплёскивая — ну дай же, не томи! — подвесила умело на торец палки, воткнутой в землю под углом — так и не дала! — притащила, упираясь, павшее сухое дерево, плюхнула у костра, чуть не свалив котелок, вытрясла фланелевые ковбойки, приготовила сухие шерстяные носки, выложила на дерево, подтянула кусок брезента от старой палатки на случай дождя — всё это мы оставили здесь утром, решив освободиться от лишнего груза и постараться сделать два маршрута — не сделали и одного! — вернуться, перекусить и двигать в лагерь. Оглядевшись и постояв немного в задумчивости, принесла охапку лапника, бросила поодаль. Утомилась неизвестно от чего, уселась, барыня, забыв о больном, на дерево, подперла дурную голову обеими руками — руки-то вымыла, а воды не дала! — и затихла, выдумывая новые приключения.
— Думай — не думай, а дальше пойдёшь одна — я с места не сдвинусь, — предупредил вредные мысли, не шевелясь.
Она повернула ко мне голову, не отнимая рук, но ничего не сказала, и я с тоской подумал, что всё равно будет по её, что женская воля сильнее мужской.
Быстро темнело и выхолаживало. Бледные розовые звёзды засветились на рано синеющем лесном небе, над далёкой хвойной щетиной разом выпрыгнула огромная оранжевая луна с хорошо видимыми пустыми морями и кратерами. Всё вокруг стало наполняться потаёнными лесными шумами: треском обломившихся веток и падающих умерших деревьев, дождавшихся успокоительной прохлады; чьих-то коротких шуршащих торопливых шагов, отчётливо слышных в гулко резонирующем замершем лесе; неторопливо-мелодичным журчанием ручья, соревнующегося со временем — до чего же хочется пить, но не попрошу, пусть сама догадается, и тогда я так на неё посмотрю!
— Дай же попить!
Она садистски улыбнулась, поднялась, свежая и сильная — конечно, что ей, двуногой, какие-то 2-3км, тем более что я старался вести её по более-менее ровному маршруту, — подошла к распластанной навзничь полуживой развалине, спрашивает бодро:
— Отдохнул? — и, не дождавшись естественного отрицательного ответа, предлагает, совсем оборзев: — Вставай. Пойдём, пока светло, к ручью, ногу почистим, и сам умоешься. — Я, отвернувшись, покраснел, представив, до чего страшен. — Вода согреется, окончательно отмоем и снова завяжем.
Нога моя, устав, утихла, и напоминать ей о ране страсть как не хотелось.
— Потерплю как-нибудь и так.
Но Марью, уже знаю, не переубедишь.
— Не сомневаюсь, что потерпишь, но на ней столько грязи, как бы не начала загнивать.
Пугает! Не на того нарвалась!
— Вечно ты что-нибудь гадское придумаешь! — возмутился я, не желая возвращать боль, загнанную внутрь.
— Так уж и вечно? — возражает, улыбаясь. — Всего-то день вместе.
— И уже надоела!
— Вставай, вставай, не упрямься — тебе же лучше будет.
У баб всегда так: что они захотят, то для нас и лучше. Бесполезно спорить-надрываться. А она уже и ненавистные костыли подаёт.
Умыться и правда надо — в пику ей принимаю самостоятельное решение и сам волоку живую подставку к ручью.
«Боже мой, как их отмыть?» Пока ковылял, и заботы не было. Бабские придумки! К намертво прилипшей, вцепившейся в волосья кровавой коросте добавилась серо-буро-малиновая пыль, обильно покрывшая обе ноги до самых, самых… этих, пробравшись в штанишки. Хорошо бы искупаться. Бр-р-р! Вода в ручье ледяная.
— Встань поближе к ручью, я вымою.
Ну, нет! Ни за что! Ладно, ниже колена, а выше? Там ещё ни одна женщина не лапала.
— Давай я сяду вон на тот камень и выше колен — сам, а ниже — ты поиздеваешься.
Она порозовела и, опустив глаза, согласилась.
— Подожди, развяжу.
Сжавшись, приготовился к боли, но почти ничего не почувствовал, поскольку прилипший лист отдирать не стали, решив отмочить тёплой кипячёной водой. Окровавленные лоскутья из бывшей девичьей майки полетели далеко в воду.
— Ты чё?
Она улыбнулась.
— Два бинта есть, — и ушла к костру, чтобы не стеснять меня.
Я и забыл про них, замызганных, носимых без смены весь сезон на самом дне рюкзака.
— Живём, — обрадовался и я первой настоящей медицинской помощи.
Растоптанные, оборванные кеды мои — лучшую маршрутную обувь — пришлось снимать ей. Носки вполне годились для отпугивания комаров, а упревшие ступни… стоило бы заменить, да где взять другие?
Затаив дыхание смело ступил целой ногой в воду и непроизвольно охнул от жгучей прохлады, добежавшей до сердца. Постоял, успокаиваясь и радуясь оживающему усталому телу, потом основательно разместился на пьедестале и принялся, не торопясь, обновлять пострадавшие конечности, постепенно обнажая совсем не спортивные ноги хлюпика, почему-то вздумавшего посвятить себя ходячей геофизике.
— Марья, я готов.
Я умудрился оттереть мокрой тряпкой всю здоровую ногу и всё, что выше больного колена, на другой. Покрасневшие полторы ноги выглядели, на мой взгляд, великолепно. Потом стащил энцефалитку и кое-как, ёжась, вымыл лицо, шею, замыленную потом, смердящие подмышки и грудь. Совсем обновел и повеселел: не стыдно и Марье показаться.
Маша подошла, одобрила:
— Аполлон!
Ну, это она загнула! А всё равно приятно! И я её простил. Не знаю, правда, за что.
— Давай к огню, а то совсем, вижу, замёрз.
Надо же, вот женщина! Обязательно испортит впечатление.
У разгоревшегося костра, разбрасывающего искры в темноту, стало жарко и так же приятно, как и в холодном ручье. Вода в котелке негодующе бурлила. Марья усадила меня на лежащее дерево, протянула согретую ковбойку.
— Надень, а то свежо, — сняла котелок и ушла остужать.
В горячей ковбойке и энцефалитке, жадно впитывающей тепло, я совсем разомлел, блаженно щурясь на яркое пламя, весело пляшущее по сухим ветвям. Давно заметил, что живой огонь зачаровывает, уводит от действительности, погружает в безмятежное самосозерцание, крадёт время и завораживает в приятной лени. Так бы и сидел, и млел, подставляя костру то правый бок, то левый, один во все вселенной, но остро чувствуя связь со всем спрятанным во тьме человечеством и особенно с теми, кто по-настоящему близок и дорог. К сожалению, у меня есть только человечество, да может быть… Мария.
А она, подслушав последнюю мысль, вернулась с котелком, вздрагивая от сгущающейся вместе с темнотой влажной прохлады.
— Приступим, — расположилась рядом, спокойная, уверенная и надёжная, — положи ногу на дерево.
После всего, что мы сегодня вытерпели, она незаметно превратилась для меня в сестру, даже больше — в мать, молодую, терпеливую, любящую и всё умеющую. Поэтому, когда она стала смачивать тёплой водой и отдирать кусочки листа с кровавой грязью, я, не стесняясь, хныкал, стонал, вскрикивал, гримасничал и поругивался, а она ровным убеждающим голосом просила потерпеть, уговаривала, что совсем не больно, и потом будет вовсе хорошо. «Не надо мне потом!» — ворчал переросший ребёнок в шортиках. — «Мне надо сейчас». И не хотел терпеть, подозревая, что иначе нянька не будет осторожной.
Фу-у! Кое-как отмочили, открыв вспухшие пересекающиеся порезы через всё колено, содранную кожу, но гноя не было, и крови набежало с напёрсток. Наверное, она вся уже во мне кончилась.
— Заматывай, смотреть противно!
— Не смотри, — разрешает равнодушно названная сестра или медмать.
— Ага, а ты опять что-нибудь примотаешь.
— Обязательно, — обещает хладнокровно. Берёт с дальнего края дерева приготовленные толстые листочки и осторожно, не спросясь, накладывает на рану.
— Опять?
Успокаивает, лапшу вешает на уши:
— Это подорожник, самый лучший природный лекарь для ран: и воспаление снимает, и не даёт загноиться, и подсушит, и боль утишит…