Неплохая перспектива, уныло подумала я, – всю жизнь быть учебным пособием для злодеев. Да нет, что за чепуха! Мало ли что несет этот алкоголик!
Но разговор запомнила дословно, тем более что впоследствии правота моего нетрезвого собеседника подтверждалась с регулярностью ужасающей. Да, я была подсадной уткой, черт побери! На мне бессмертные души учились уму-разуму: сдавали зачеты и курсовые, получали переэкзаменовки, взыскания, а в особо запущенных случаях бывали отчислены из этого высшего – пожалуй, наивысшего – учебного заведения.
Иногда, по тоскливому предчувствию определяя очередную «несдачу зачета», я пыталась предупредить возможных фигурантов осторожными намеками. Меня понимали неправильно, усмехались, озлоблялись, даже не догадываясь, что озабочена я отнюдь не своим благополучием. Отнюдь.
Дошло до того, что с известными хамами я начинала беседу заискивающим тоном – на всякий случай, чтобы, упаси боже…
Увы. Они сами разыскивали меня, как летом в пустом здании школы восьмиклассники ищут дежурного преподавателя, чтобы сдать ему «хвост» по геометрии.
Нет сил пересказывать ряд эпизодов. К тому же я не совсем уверена, что за пересказ – как и вообще за эту новеллу – меня по головке погладят.
Однако вернусь к цыганке.
В девяностом перед самым отъездом в Иерусалим я оказалась в родном городе. Надо было помочь родителям собраться, как-то разгрести завалы целой жизни в преддверии нового переселения в иные земли.
В тот суматошный приезд, выклянчивая на задах окрестных продмагов пустые картонные ящики для упаковки-утрамбовки багажа, невнимательно листая альбомы со старыми фотографиями, которых не видела много лет, и бегло проглядывая старые письма, я наткнулась на карточку – из тех, коричневых, «дореволюционных», которые поражают добротной выделкой давно минувших лиц, добросовестной передачей бликов на запонках, булавках, ручках кресел и носках туфель, что выглядывают из-под клетчатых юбок со складками скульптурной осязаемости.
На карточке в таком вот кресле, в такой вот юбке сидела я. Волосы, правда, разделены пробором и собраны в узел.
Смутно я помнила эту карточку, в детстве она не раз попадалась мне на глаза, и никогда в этой женщине средних лет я себя не опознавала. Ясно, почему. Ну а сейчас, видно, самое время опознать и пришло.
На пожелтевшем обороте между жирных и чернильных пятен с трудом я разобрала беглую с ятями надпись: «На добрую память дяде Моисею и тете Кларе от вашей “Ди Цыгайнерс”. Берегите! с поцелуями, любящая вас…» – завитки и прочерки…
– Ма-ам! Что за баба тут на карточке с моим лицом?
Мама вышла из кухни, вытирая руки полотенцем, надела очки.
– А! Действительно. Очень похожа! Это же сестра твоего деда, она умерла от тифа году в… Тридцать втором… Рива. Или Нюся? Нет, Нюсю же немцы расстреляли. Рива, да.
– А почему «Ди Цыгайнерс»?
Мама замялась.
– Да их всю семью вообще звали цыганами… По той их бабке, я когда-то тебе рассказывала.
– Ну-ка, ну-ка…
– Отец… да нет, постой… не отец, а дед твоего деда, моего папы… значит, как это тебе – прапрадед, да? Точно. Он привез с ярмарки цыганку. Перед свадьбой поехал выбирать подарки своей невесте. Все они, представь, рыжие, конопатые украинские евреи, крепко стоящие на земле… И невеста у него была как все – рыжая, конопатая, крепенькая… Так вот, поехал он за подарками, а вернулся с таким подарочком – не дай бог! Настоящая кочевая цыганка. Прожил с ней всю жизнь, прижил четверых детей, кучу внуков… Между прочим, я эту старуху видела в детстве тем летом, когда папа привез нас в Жовнино.
– А что это – Жовнино? Деревня?
– Да сейчас уже ничего, пусто… Озеро сейчас. А тогда было село, большое дивное село. И в голодное лето папа перевез туда, к деревенской родне, всю семью. Купили на паях корову, и мы, детишки, выгоняли ее и пасли – мне-то лет шесть-семь было, а все двоюродные-троюродные постарше. Эта корова нас спасла от голодной смерти. Мы ее пасли на взгорке рядом с церковью – замечательная высилась церковь на горе, отовсюду была видна… Кладбище при ней, трава густейшая, паси – не хочу… А когда уже после войны я с тобой, маленькой, приезжала в Полтаву и хотела наведаться в Жовнино, соседи сказали, что села нет и в помине! Затопили водой, по плану. Под водохранилище… А церковь ломали-ломали, взрывали-взрывали… А она не поддалась. Ну, ее так и затопили. Высится, говорят, колокольня посреди озера…
– Ну, погоди с колокольней… Что цыганка-то?
– Да я ее смутно помню… Она ведь мне как приходится… Прабабкой, да? Очень была древняя. Сутулая тощая старуха… Нос горбатый, косыночка белая. Обычная еврейская старуха.
– Но ведь в молодости, судя по всему, хороша была!
– А как же – красавица, говорят, невероятная. И мужу верная жена… Почти весь год. Весной только уходила в табор, об этом в родне как-то не принято было говорить. Месяца полтора где-то пропадала, как в поэмах. Классический образ: мол, гори все огнем.
– Ничего себе, – заметила я. – Хорошенькое дело в еврейской семье! Поэтому наша-то бабка и утаивала такое эксцентричное мужнино родство, да?
– Ну… Не только поэтому. Они все утаивали, сколько могли. Понимаешь, в народе всегда цыган считали колдунами. А эта праматерь к тому ж предсказывала будущее.
– Да ты что!
– Точно. Ну и вообще. Как теперь пишут – харизматическая была личность. Не говоря уж о том, что от нее всему потомству передались темные волосы, карие глаза и смуглая кожа. И неудержимый нрав. Так что слабаки оказались рыжие против наших цыган. А сыновья и внуки – какие лошадники все безумные! Я ж тебе рассказывала, что твой дед, папа мой, в Первую мировую служил в кавалерии? И во Вторую мировую, в эвакуации на Кавказе, уже немолодым человеком устроился работать в колхоз на конюшню, лишь бы к лошадям поближе. Умирал за лошадьми, разве что не крал… Да: и танцевал, как бог. На столе между рюмок мог протанцевать так, что ни одна не опрокинется. Такие гены ядреные. Вот и получается, что все потомство этой чертовой старухи и есть – «Ди Цыгайнерс».
Мы с мамой посмеялись, и я опять принялась паковать книги, альбомы, какие-то жалкие скатерти и ничтожные котелки. Будто цыганский табор сворачивал вечные свои шатры в преддверии весеннего кочевья.
С начала девяностых стала подтягиваться на святую землю вся моя несчитаная родня – троюродные, многоюродные и перекрестноюродные братья-сестры, кому-то тетки, чьи-то племянники – изобильное хозяйство, раскинутое некогда по дальним пределам советской империи от Ташкента до Иркутска, а теперь вот сгоняемое божьими пастухами на это весьма каменистое пастбище.
Сама я родственник плоховатый, инвалид своей вредной профессии – люди интересуют меня исключительно с сюжетной стороны. Поэтому вся прибывающая родня проходила через гостеприимные объятия моей мамы. Вечерами она звонила и сообщала радостно:
– Приехала Мила с семьей! Ты помнишь Милу?
– Нет.
– Ну как же ты не помнишь Милу?! Из Полтавы, дочка Раи, дедушкиной племянницы. Тебе было четыре годика, ей восемь, вы играли на берегу Ворсклы, ты уронила в воду целлулоидного пупса. Помнишь? Тогда все удивлялись, что Мила за чужой игрушкой плакала, как за своей, а ты глядела вслед пупсу изучающим взглядом… Да ты и сейчас смотришь таким взглядом на все свои кошмарные траты и убытки.
– Мам…
– Так вот, Мила ужасно хочет с тобой встретиться.
– Ма-а-ам…
– Нет, слушай, это уже будет обидой! Она очень просит. Собирает твои книги, гордится и так далее… Запиши телефон. Позвони ей красиво, как сестра!
Я позвонила красиво. И не пожалела. Эта моя какая-то там кисельная родня даже по телефону оказалась разбитной и словоохотливой. Говорила складно, завирально, с украинским «хэканьем», по ходу дела отвлекаясь на реплики в параллельном разговоре то ли с гостями, то ли с домашними:
– Та ты ж не представляешь, как я… – И в глубь квартиры кому-то: – А пошли его в задницу, если будет свободная минутка!..
Надо эту сеструху потрепать насчет всяких историй, мелькнуло у меня. Ей вроде годков сейчас… Под пятьдесят.
И мы договорились о встрече.
– У тебя кудряшки-то остались, цыганенок? – спросила она.
– Нет, у меня лысина.
Она зашлась от смеха.
В ту минуту я и не подозревала, что меня ждет заповедная семейная история.
Сестра Мила явилась на другой же день, притаранилась аж из Беэр-Шевы, тремя автобусами. Бешеной-то собаке, заявила она с порога, семь верст не крюк.
Мы обнялись. Она оказалась чуть выше, полнее меня, дороднее, но неуловимое сходство все же присутствовало – в жестах, что ли, в походке… Прохаживалась туда-сюда по квартире, вроде бесцельно, совсем как я, когда работа не идет, и хотя была в брюках, по движению бедер чудилось, что она шевелит-шевелит юбками, а сейчас запросто предложит погадать.
И, словно подслушав мои мысли, пропела: