А на флоте я узнал, что предметы могут иметь совершенно иное предназначе-ние. То есть ты думал, что эта вещь – для того-то, а она совсем наоборот, для другого. И настолько для другого, что только диву остается даваться. Вот, например, вы думаете, что посуда нужна для того, чтобы из нее есть. НЕТ. Поесть, если надо, можно как-нибудь по-другому, без посуды… Посуда нужна для того, чтобы ее мыть…, на флоте так…, одни ее моют всегда, другие недовольны тем, как она вымыта… всегда.
Палуба нужна не для того, чтобы по ней ходить, а для того…, чтобы ее… ну, мыть, конечно. Причем мыть долго, но быстро. То есть по времени долго, а по скорости… быстро. Очень долго и очень быстро. При этом выполнялись и многие воспитательные задачи. Многое оттачивалось и закреплялось.
Мытье…, драенье палубы – это…, хотя чего об этом говорить. Вот как это было… (Здесь должна заиграть очень красивая и торжественная музыка, и под эту музыку надо помыть пол, то есть сцену, так, как это делалось на флоте, то есть очень хорошо, быстро, но тщательно. При этом надо себе кричать громко… самому себе: "Бегом, бегом, падла! Еще бегомее! Суши палубу… сука… Ты что, Родину не любишь?… Лизать палубу… Если не лижешь палубу – палуба грязная а…а…а…ах ты, сука… и т.д. и т.п.)
А прошло года полтора, и я сам стал видеть, что посуду моют… не очень…, и палубу тоже не…, особенно… стал замечания делать…, ну, не нравилось мне.
Пауза.
У нас на корабле был Коля И. Кореец. Фамилия И. Он был тихий, маленький, забитый и грязный. По-русски говорил плохо… И узбекам он был не свой, и русским – не земляк. Бедолага. Чего-то ему все время не везло. То шапку… потеряет, то подушка у него как лягушка. В увольнения его не пускали, и вдруг выясняется, что наш И – тоже дембель… И что надо его уважить и перестать его притеснять, то есть дать парню вздохнуть.
И из первого же своего увольнения И пришел с мертвой собакой в сумке. Все давай на него орать, давай, дескать, эту собаку за борт. А он не дает. Обижается. Ни в какую. Да так твердо.
Потом мы видим: а он обиделся сильно. Уволок собаку куда-то, спрятал, и…, ну, обиделся. Ночью сидит, плачет. Я…, мол, успокойся, старик, плюнь ты. И понять надо – гадость же, собака эта. А он мне выкладывает, да горько так, что собаку он зарезал по всем правилам, что собака какая надо, что целый день он такую искал. И все это он сделал, чтобы нас обрадовать корейским блюдом… И опять заплакал. Обиделся сильно.
Я помню, как мы ночью: Коля И, Аброр-узбек – кок и я – сидели и ели эту собаку, которую Коля долго готовил, а потом волновался, боясь моей реакции. А я сидел и думал: «Вот я – ем собаку. Может быть, сейчас какая-нибудь девочка, устав от рыданий, всхлипывая, только-только задремала, а до этого они с папой, с фонариком, обшарили все дворы, сараи, опросили и обзвонили всех знакомых – где любимая собачка. Завтра поиски продолжатся, будут написаны детской рукой объявления, а над кроваткой долго еще будет висеть фотография щеночка с ленточкой на шее… Или какая-нибудь бабушка выглядывает на улицу, смотрит в темноту и, на каждый шорох, спешит к двери, открывает ее…, и в тишину подъезда, без всякой на то надежды… – Боник, Боник, Боник… А потом садится у покрытого клеенкой кухонного стола, смотрит на миску и плошку с водой в углу кухни и плачет».
Я ел, ел, думал, понимал, что внутри меня, в желудке, уже находится кусок этого доверчивого и беззащитного существа, которое, наверное, перевернулось на спину, когда Коля подманил его, и виляло хвостом… Ел, пытался ощутить бунт в себе, а мне… было вкусно. Коля вкусно приготовил. Я думал, до последнего, что не смогу есть, а смог. И с аппетитом. А раньше не смог бы… Раньше… То есть один человек думал, другой – ел. Тот, который ел, был более… современным…, то есть лучше совпадал со временем. Тем временем – флотским. Моим флотским временем. А теперь бы я не смог бы есть собаку. Точнее, не мог бы ночью, на камбузе, с Колей И, узбеком-коком, на большом противолодочном корабле… Больше не смог бы… наверное…
Я обнаружил в себе удивительные ощущения: в те моменты, когда совсем было худо, когда меня сильнее всего… обижали, когда я делал то, чего не надо было делать, ни за что не надо было делать, то есть очень обидное что-то…, когда меня называли такими словами…, в общем, в такие моменты… – мне не было себя жалко.
Я не жалел себя, не обижался… Мне было невыносимо жалко своих родителей и всех, кто меня любит или любил. Ведь они меня так любят, так ждут. Мама, ведь я для нее… А отец… Они меня так знают, что я такой и такой, что я единственный, единственный такой. Любят…
А меня бьют…, меня так сильно… Меня нет… Того, которого так любят, ждут… Того единственного… Его нету. Меня – того, нет. А мои родные об этом не знают. А меня нет.
Как их жалко. Мама писала письма каждый день. Посылки посылала. А мне было трудно есть печенья, которые лежали в этих ящичках. Мне было жаль нарушать положение вещей в уложенной мамой посылке. Эту посылку они посылали тому, кто махал им рукой из уходящего на восток поезда… А этого мальчика уже нет. Посылка пришла не по адресу. Она пришла не к их милому, единственному, умному мальчику. А к одному из многих грязных, затравленных и некрасивых пареньков, который имеет порядковый номер и… фамилию,… эту фамилию один раз в сутки выкрикивают на вечерней поверке…
Мне было мучительно трудно прикидываться прежним…, чтобы отвечать на мамины письма: «Здравствуй, мамочка,… у меня все нормально…, кормят не плохо…, погода плохая, но скоро…, скучать не приходится, служба идет… Целую, ваш сынишка…» Не мог же я написать, что меня нет, что их сына нет, а есть другой. Но тогда этот другой должен был бы написать… Да нет. Что я – идиот что ли. Я был матросом, а не идиотом. Все-таки.
И все время в голове звучало: «Хочудомой, хочудомой…»
Я помню, как переночевал первую ночь дома… Просто спал крепко, проснулся рано. Три года думал, как буду ночевать дома и что буду спать, спать… А проснулся в шесть утра. Я проснулся в своей комнате… и думал: «А как дальше?.. Вот я дома…, а хочу домой…, а где дом?… Стоп! Где дом? А дома нету!»
Моя комната, конечно, осталась. Мама в ней все сохранила точно так же, как было. Все разложено, как в доме-музее. Но это не дом… В смысле, желание ДОМОЙ было таким сильным, что переросло конкретный дом и я не помещался в нем, как не влез ни в одни дофлотские брюки. Но было в этом и что-то еще… ужасное… Дома не было…! Меня не было…!
И жизнь была раньше какая? Вот такая: надо закончить школу – это значит впереди экзамены, сложный выбор института и пр. Потом ожидание армии, от которой никуда не деться, потом, на службе, постоянная мысль о доме… В смысле, вся жизнь была накануне чего-то… А…а…а теперь все,… впереди никаких канунов… Живи и живи…, а не хочется…, а как…
А еще потом появилось время…и ощущение, что оно движется…, уходит, в смысле.
Многие же ребята так и остались на всю жизнь моряками. Они, может быть, водители, или кочегары, или плотники, но это только так… получилось, на самом деле они моряки. И каждое последнее воскресенье июля они одевают свою старенькую форму, встречаются в каком-нибудь традиционном для их города месте…, напиваются, обнявшись, поют, плохо: «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“, пощады никто не желает». Плачут, скрипят зубами, сжимают кулаки до побеления косточек – не понимает же никто. Потом дерутся…, потом это долго обсуждается, потом мирятся, а потом опять кочегары и плотники… То есть, то же самое, что в день пограничника или десантника, но немного лиричнее и тоньше. Стихия потому что такая… Море.
Как я много знаю таких ребят…
Я уходил с корабля 27 апреля. Раз и навсегда. То есть я много раз сходил с корабля на берег, а потом поднимался на борт, но это не так. А в последний раз с корабля и с флота, в качестве русского матроса, я сходил в первый раз, и в последний, конечно. Перед этим я не спал всю ночь, не веря в то, что произойдет завтра. Завтра настало, я позавтракал, сделал все, что положено матросу, в последний раз, попрощался, сошел по трапу на пирс и ушел… домой.
Я сильно плакал. Я прощался с ребятами и плакал. Я записывал в книжечку адреса и свято… свято верил в собственные обещания всем написать…, приехать в гости…, принять всех у себя. А ребята толкались вокруг меня, волновались, видно было, что забыли или стесняются сказать что-то настоящее, стоящее… И говорили, как обычно: «Ну, ты давай там…, моряк на суше не дешевка!» – «Дам!..» – «Девкам там покажи, пока мы тут…» – «Покажу…» – «Не дрейфь ты там…» – «Да не ссыте – как-нибудь разберусь…» А в глазах у всех была такая тревога, такая тоска, так легко было сосчитать, сколько им еще осталось… каждому… служить…, в глазах там было видно… И еще – «хочу домой» в глазах…
А мне мысль, что завтра, а точнее, уже нынче, мою койку займет другой, впервые не доставила удовольствия. Все вертелось в голове и душе, что-то обрывалось… больно. Но невозможно было понять ничего. Ведь я так ждал этого дня. А завтра чего ждать? А сейчас, уже сейчас… чего?