Ну как же, он отлично помнит все это. Джинни, взрослая, сложившаяся женщина, склонив бледное, одутловатое лицо, ждет, чтобы Люси сказала ей, что делать дальше — а маленькая Люси была тогда не больше птички. Вслед за играющим ребенком Джинни, в своих высоких ботинках, бежит через лужайку, стараясь делать коротенькие шажки, чтобы попасть в следы маленьких быстрых ножек — странная, чем-то притягательная и в то же время грустная картина, говорившая не только об их любви друг к другу, но и о том, что в голове Джинни многие вещи, в жизни разделенные и обособленные, были сплавлены вместе. Ей казалось, будто Люси — это она, что Люси — это больше Джинни, чем она сама, или какая-то часть Джинни, или та Джинни, которую люди звали Люси. Когда Люси ела мороженое, глаза Джинни расширялись от счастья и удовольствия, словно она тоже чувствовала его вкус. А если наказанную Люси раньше обычного отправляли в постель, Джинни тоже рыдала и отправлялась спать, будто кара касалась их обеих… Совсем иная картина, погружавшая всех домашних в печальное и угнетенное настроение.
Когда Люси пришло время идти в школу, Джинни отправлялась с ней, хотя ее никто не приглашал. Она провожала Люси до самого входа, а потом становилась под окнами первого этажа, где учились самые младшие, и выкрикивала имя Люси. Вначале учитель пересадил Люси за другую парту в надежде, что, не видя ее, Джинни устанет, соскучится и пойдет домой. Но крики становились лишь громче. Уилларду пришлось сделать Джинни строжайший выговор и пообещать, что, если она не будет отпускать Люси, он запрет плохую девочку Вирджинию на целый день одну. Но угроза не подействовала, как, впрочем, и само наказание: как только ее выпустили в уборную, она кинулась своей смешной утиной походкой вниз по лестнице и побежала к школе. Не мог же он все время держать ее взаперти. И не за тем он привез сестру к себе в дом, чтобы привязывать ее к дереву на заднем дворе. Она ему ближе всех из оставшихся родственников, — сказал он Берте, когда та предложила длинную мягкую постромку как возможное разрешение проблемы. Она его маленькая сестренка, с которой случилась беда, когда ей был всего-навсего год. Но Люси, напомнили ему, дочь Майры и его внучка — будто он сам этого не знал! — и как она может чему-нибудь научиться в школе, когда Джинни целыми днями стоит под окнами класса и заунывно выводит: «Лю-у-си… Лю-у-си…»?
Наконец пришел день, который спутал все карты. Джинни не унималась, и Уилларду пришлось отвезти ее назад в Бекстаунский приют. Накануне вечером состоялся очередной телефонный разговор с директором школы, и тот вежливо, но настойчиво заметил, что дело зашло слишком далеко. Уиллард пробовал сказать, что через каких-нибудь несколько недель Джинни поймет, чего от нее хотят, но директор объяснил мистеру Кэрролу, как уже объяснял за минуту до этого родителям Люси: либо Джинни будет изолирована раз и навсегда, либо Люси придется расстаться со школой, что, несомненно, явится нарушением законов штата.
Весь долгий путь в Бекстаун Уиллард снова и снова пытался растолковать Джинни, как она должна себя вести, но ни его объяснения, ни примеры которые он во множестве приводил — посмотри, вот корова, Джинни, а вот другая корова, а вот одно дерево и другое дерево, — ничто не могло заставить ее понять, что Джинни — это одно, а Люси — совсем другое. К обеду они добрались до места.
Взяв сестру за руку, он повел ее по заросшей тропинке к одноэтажному деревянному зданию, где Джинни предстояло провести остаток своих дней. И почему? Потому, что она не могла понять основной факт человеческой жизни: Я это Я, а Ты это Ты.
В приемной директор поздравил Джинни с возвращением в Бекстаунское ремесленное училище. Служительница взвалила на протянутые к ней руки Джинни полотенце, махровую рукавичку и одеяло и повела ее на женскую половину. Следуя указаниям служительницы, Джинни развернула матрац и стала стелить постель. «Но ведь отец поступил точно так же, — подумал Уиллард. — Он тоже сбагрил ее с рук!» Он продолжал думать об этом, даже слушая директора: «Так всегда бывает, мистер Кэррол. Люди думают, что могут справиться, а потом привозят их обратно. Не переживайте, сэр, так уж устроена жизнь».
Джинни прожила среди подобных себе три года без особых происшествий. А потом как-то зимой по приюту пронеслась эпидемия гриппа, и, прежде чем Уилларда оповестили о ее болезни, Джинни скончалась.
Когда Уиллард приехал в Айрон-Сити сообщить отцу, старик воспринял это известие спокойно: ни одного слова, ни одной слезинки не проронил он по своей плоти и крови, по дочери, которая жила и умерла вне общества. «Умерла в одиночестве, без родных, без друзей, без дома», — сказал Уиллард… Старик лишь согласно кивал, словно его придавленный горем сын говорил о самых обычных вещах.
В том же году старик умер от кровоизлияния в мозг. Во время скромных похорон в Айрон-Сити, которые Уиллард сам и устроил, он почувствовал внезапный приступ горя и непонятного раскаяния — чувства эти обрушиваются на отзывчивое сердце даже при известии о смерти врага.
Он глубже понял смысл жизни, понял, что жизнь — это трагедия куда более серьезная, чем он думал.
Он стряхнул снег с куртки и потопал правой ногой, уже начинавшей неметь от холода. Поглядел на часы. «Ну, может, еще автобус опоздает. А если и нет, пусть подождет. Не умрет».
И вновь на него нахлынули воспоминания: почему-то всплыла в памяти ярмарка, которую в Айрон-Сити устраивали ко Дню независимости, — то четвертое июля почти шестьдесят лет назад, когда он выиграл семь забегов из двенадцати и установил рекорд, который держится до сих пор. Это Уиллард знает точно, потому что каждый год пятого июля он раздобывает газету Айрон-Сити и проглядывает спортивную страничку. Он до сих пор помнил, как бежал через лес вечером этого славного дня, как промчался по грязной тропинке, влетел в хижину и швырнул на стол все завоеванные медали. Он помнил, как отец по одной взвесил их на ладони, вывел его во двор, где толклись соседи, и сказал матери Уилларда, чтобы она подала им знак. В забеге на две сотни ярдов отец опередил сына на добрых двадцать шагов. «Но я ведь целый день бегал, — вертелось в голове Уилларда. — Я несся всю дорогу домой…»
— Ну, кто быстрее? — поддразнил мальчика, когда он возвращался в хижину, один из зрителей.
— Запомни на будущее, — сказал отец, войдя в хижину.
— Запомню, — сказал Уиллард…
Ну, вот и вся история. А какова же мораль? Куда, в самом деле, возвращали его эти воспоминания?
Что ж, мораль из этого он извлек позже, много позже. Однажды он сидел в гостиной напротив своего молодого зятя, который удобно расположился с газетой и уже собирался приняться за яблоко; вот так спокойно начинался вечер, как вдруг Уиллард почувствовал, что больше не в силах выносить это зрелище. Четыре года — дармовая крыша и стол! Четыре года проваливаться на дно и вновь подниматься на ноги! И он все еще здесь, сидит на его горбу, в его гостиной. Вдруг Уилларду захотелось вырвать яблоко из рук Уайти и сказать ему, чтобы он тут же выметался. «Каникулы кончились! Выматывай! Убирайся! Куда?! Не мое дело!» Но ничего такого он не сделал, а решил пойти разобрать свои памятные вещицы.
На кухне он взял лоскут мягкой материи и средство, которым Берта чистила серебро. Затем вытащил из-под шерстяной рубашки в комоде сигарную коробку, где хранил свои сувениры. Усевшись на кровать, Уиллард открыл коробку и принялся перебирать дорогие ему вещицы. Сперва оп окинул их беглым взглядом, потом рассмотрел поподробней и наконец разложил на покрывале все по отдельности фотографии, газетные вырезки… Медалей не было.
Когда он вернулся в гостиную, Уайти уже завалился спать. Уиллард смотрел, как снежные сугробы всплывают за темным оконным стеклом. Дома через улицу, казалось, вот-вот утонут в белых вздымающихся волнах. «Не может быть, — думал Уиллард. — Этого просто не может быть. Я делаю поспешные выводы. Я…»
На другой день во время перерыва на ленч он решил пройтись к реке и заглянуть по пути в ломбард Рэнкина. Похохатывая, будто он тоже участвует в семейной шутке, Уиллард выкупил медали.
После обеда он позвал Уайти прогуляться. Когда они отошли настолько, что дом скрылся из виду, Уиллард сказал молодому человеку, что он так никогда и не сможет понять, как человек способен взять вещи, принадлежащие другому человеку, рыться в чужих вещах и просто так взять что-то, особенно связанное с воспоминаниями. Тем не менее, если Уайти даст слово, что это не повторится, он будет склонен приписать этот несчастный случай тяжелому стечению обстоятельств и незрелости ума. Мягко говоря, чрезмерной незрелости ума. Однако он считает, что никого нельзя выбрасывать из человеческого общества на основании одного глупого проступка — хотя, между прочим, глупых проступков ждешь от десятилетнего мальчишки, а не от человека, которому двадцать восемь и вот-вот стукнет двадцать девять. Однако медали возвращены на прежнее место, и если Уайти даст твердое обещание, что ничего подобного не повторится, и, кроме того, пообещает прекратить пить виски, к чему он недавно пристрастился, тогда можно считать инцидент исчерпанным. Да вы только посмотрите на него — ведь он три года играл в бейсбол за селкирскую школу; фигура боксера, красавец к тому же — Уиллард так прямо ему и сказал, — и чего же он добивается? Неужели он хочет превратить в развалину тело, дарованное ему господом? Уж одна только мысль об этом должна заставить его остановиться, пока не поздно. Ну, а если он не уважает свое тело, уважал хотя бы свою семью, свою собственную душу, наконец! Теперь будущее Уайти в его собственных руках: он должен начать новую жизнь, что же касается Уилларда, то этот скверный случай, нелепый случай — глупый сверх всякой меры — он готов забыть. Иначе — и здесь не может быть двух мнений — придется принимать какие-то решительные меры.