На снимках все радовались. Город выглядел незнакомо, и среди горожан Шагин никого не узнавал.
Был военный альбом 1942–1943 годов. Там тоже Новгородчина и Старая Русса. На одном из снимков на груде дымящегося щебня стояли — нет, позировали трое молодых солдат. Позади проступали развалины Гостиного двора. Шагин сразу узнал галерею, по которой бегал мальчишкой. Солдаты смеялись. Светило солнышко. На соседней карточке тоже немецкие солдаты на фоне собора, еще целого, не разбитого. А вот и отдельная карточка, наверное, сам Эберт, у орудия, лента на шее и на ней железный крест. Еще одна фотография привлекла внимание Шагина — Эберт с какой-то русской девушкой в шерстяном платке. Были и другие его снимки с девицами. Но у той улыбка с ямочками на щеках показалась знакомой, хорошо знакомой, чем больше Шагин вглядывался, тем больше убеждался, что знал ее.
Вечером Шагин спросил Эберта, что за девушка с ним. Тот долго всматривался, не мог вспомнить. Знать-то он ее знал, познакомился с ней, она местная, но не помнит. А это действительно он, трое артиллеристов, он справа. Вот купается в озере. Плечистый, ростом повыше нынешнего, он походил сразу на всех фрицев, какие попадались Шагину пленными, убитыми. Снимков было много — женщина с коромыслом, двумя ведрами — русская диковинка. Бородатый мужик в ватнике. Увязшая в грязи телега… Эберт регулярно посылал снимки домой.
А это он снял колонну советских военнопленных. Мог ли подумать, что через год сам будет топать военнопленным в такой же длинной колонне.
К тому молодому сержанту нынешний Эберт относился смущенно, как бы побаиваясь, ожидая подвоха. Тот Эберт был слишком самоуверен, явно любовался собой — победителем.
С куда большей охотой показал другой альбом — довоенный, где были семейные снимки, большой крестьянский дом Эбертов в Тюрингии, в войну он сгорел. Дедушка в солдатской форме, дядя в длинной шинели, погиб в Первую мировую войну. Появился маленький Карл Эберт. Он — школьник, он с сестрами, он работает в конторе. Наконец, Карл, облаченный в новенький мундир, отправляется на войну в 1940 году.
Каждая карточка подписана, год за годом, поколение за поколением.
У Шагина фронтовых снимков не сохранилось. Ни блокадных, ни в наступлении, ни в Пруссии. Вроде никто их не снимал, не до этого было. И семейных тоже мало. Ни дедовских, ни других родных не осталось. Были, да не хранил, все вперед да вперед, и прошлое кануло бесследно. У Эберта и послевоенная жизнь подробно запечатлена. Агрошкола, Эберт с учениками, Эберт с ветеранами войны. На одном из них — Эберт показал: майор Кнебель, ныне глава какой-то фирмы, воевал в Северной группе войск в Пушкине, хотел встретиться с Шагиным.
— Пожалуйста, — сказал Шагин, — почему нет.
Дни стояли безветренные, теплые, длинные. Эберт рассказал, как последние годы жена его не вставала с постели, он ухаживал за ней, ему помогали самаритяне. Рассказывал без горечи, послано было испытание, а может, и наказание, надо было выдержать все это. Шагин, человек неверующий, не понимал подобных чувствований, завидовал просветленному состоянию Эберта. Уход за женой, по словам Эберта, вносил смысл в его существование. Сейчас он стал навещать одиноких больных. Миндаль посадила его жена, бедняжка не дождалась цветения, нынче он впервые зацвел без нее, и для Эберта в этом дереве живет душа покойной.
В ответ Шагин рассказал, как ушла от него жена: заявила — любит другого, что тут скажешь. С Шагиным жить было нелегко, он и пил, и гулял, домом не занимался. Это он теперь понимает, а тогда, когда она ушла, он явился к тому мужику, избил его, думал этим показать свое превосходство, унизить его, получилось наоборот, жена жалела того, считала себя виноватой, Шагина возненавидела. Он пуще запил, пошел в разнос…
Внимание, с каким Эберт слушал, тронуло Шагина. Давно никто не интересовался обстоятельствами его путаной жизни, не спрашивал, почему с ним такое происходило, были же причины. В армии его любили, с ним считались, уговаривали поступить в Академию Генштаба. Вместо этого он добился отставки. Осточертели армейские порядки.
На гражданке он быстро выдвинулся. Подсекло его «Ленинградское дело». Еле уцелел, ушел заведовать детским домом. Можно сказать — сбежал, укрылся. От друга своего, арестованного секретаря райкома, — отрекся, тем и спасся. Объяснять Эберту, что это за «Ленинградское дело», он не стал, да и сам не понимал. Вспомнил, как сжег фотографии, где снимался с районным начальством на конференциях, на охоте.
Про свою жизнь человек может рассказывать без конца. Прожитые годы выглядели бестолковыми, с каким-то удовольствием Шагин определил себя как неудачника, и его удивило, что Эберт увидел в нем типичную русскую душу, которая не довольствуется успехом, а ищет чего-то большего, ищет правды.
Поехали на кладбище. Эберт положил цветы на могилу жены. Кладбище было громадное, похожее на парк. По аллеям прогуливались матери с колясками. Захоронения перемежались лужайками и цветниками. Они прошли на воинское кладбище. Сперва немецких солдат. Шеренги одинаковых каменных крестов. На каждом — имя, фамилия, две даты. Без званий, без наград. Для вечности несущественно. Лежали больше все погибшие в 1944–1945 годах. Тысячи, целый полк выстроился здесь, Шагину вновь подумалось: «Неплохо мы поработали». Мысль эта показалась ему чужой, чем-то неприятной. Он шел сквозь каменный строй, механически читая имена, задержался у креста с непонятной надписью. Эберт перевел:
«Имя его известно Богу»
Шагина поразила эта уверенность. А что если и в самом деле человек полностью не исчезает?
Через дубовую рощицу Эберт провел его на кладбище русских воинов Первой мировой войны. Содержалось оно в чистоте, трава подстрижена, ни лопухов, ни лебеды, бордюр лиловых цветов. Шагин чуть не спросил — чего ради немцы сохраняют такую древность? Еле удержался. В России никакого кладбища погибших в Первую мировую не видал и не слыхал про такое. Кладбища Великой Отечественной — и те запущены. Батальонное их кладбище за насыпью у дороги запахали, поставили безымянный обелиск. А тут с Первой мировой сохраняют. Нацисты в лагерях военнопленных убивали, сваливали во рвы, заравнивали бульдозером.
На краю кладбища возилось несколько девочек в передничках. Шагин подошел ближе. Они счищали, соскребали мох с ноздреватого серого камня надгробия. Эберт пояснил, что эти школьники заняты уходом за могилами. Существует такое движение в Германии или обычай — школьники ухаживают за военными захоронениями. Необязательно немецкими, за всеми — польскими, чешскими, английскими…
— А советскими? — спросил Шагин.
Было здесь и советское кладбище. Сразу за Мемориалом жертвам фашизма. Вместо крестов там лежали квадратные каменные плиты. Имена по-русски и по-немецки. Мелкие цветочки, белые, розовенькие, кудрявились на аккуратных посадках. Кладбище было особенно ухоженное. Умершие на работах, в госпиталях, еще бог весть где. Годы рождения разные, сходились даты смерти, те же — 1944–1945. Здесь лежало его поколение — Сергеи, Иваны, Михаилы. Были Хасаны, Григолы, Тимуры.
Шагин шел словно вдоль строя своих гвардейцев, только пахло не ваксой, не казармой, а скошенной травой, сочной, как на всех кладбищах. Вдруг его точно током ударило, надписью: Осадчий. Написано еще: Алексей. Как того звали — он не помнил, только вспомнил ночь, когда до утра ждал и не дождался тех четверых, что послал разминировать проходы. Осадчий, может, и Алексей. Второй проход разминирован не был, судьба той группы осталась неизвестной, как и многое, что остается неизвестным на войне. Возможно, и те трое лежат здесь. Осадчий — он умел смешить, подражая дурацким приказам штаба: «Приказываю отловить три десятка вшей, доставить в медсанбат для проверки нового дуста…» Между прочим, и он, Шагин, мог лежать здесь. Дважды он попадал в окружение, несмотря на запреты, ходил в разведку. Черными буквами было бы выведено: «Петр Шагин», и никто бы и ведать не ведал… Очнулся от того, что Эберт тронул его за рукав.
— Минуточку, — сказал Шагин, подошел к низкому кусту желто-лимонных роз, отломил ветку.
Две седые дамы остановились, неодобрительно стали выговаривать ему: «Verboten!». Шагин побагровел:
— А сгноить наших пленных — не Verboten?
Эберт, виновато улыбаясь, принялся что-то им объяснять. Шагин положил ветку Осадчему. Облик того маленького кривоногого сапера восстановился появись он сейчас, Шагин узнал бы его, а вот Осадчий вряд ли узнал бы своего комбата.
Американские солдаты лежали на пригорке под беломраморными крестами.
— Роскошно устроились, — сказал Шагин. — Но и за наших солдатиков спасибо, — усмехнулся, — лучше здесь быть покойником, чем в другом месте живым.
Эберт вопросительно смотрел на него, но ничего больше не дождался.
… В Эстонии, где он после боя похоронил тридцать своих бойцов, следа от кладбища не осталось, все камни снесли.