— Добрый вечер. Чужих нет? — привычно спросил Леня, первым входя из темного коридора в освещенную комнату.
— Нету, нету, товарищи дорогие, — уже совсем сладко пропела стоявшая у стола высокая полная женщина, в которой Живень не сразу признал Ядвисю. Впрочем, он очень давно ее не видел. В тридцать девятом она сюда из города не показывалась.
Чеся, вошедшая следом за Хомичом, узнала Леню и еще раз — уже по-белорусски — сказала:
— Ах, гэта вы!..
Теперь удивление прозвучало вполне искренне. Она подошла и протянула руку. Пожимая ее, хлопец успел не только разглядеть паненку, но и почувствовать, кажется, в теплой силе маленькой ладони то давнее, только зародившееся, что некогда, особенно сразу после разлуки, волновало его ночами… Она была одета по суровой моде военного времени: свитер и юбка, вязанные из некрашеной шерсти. Подумал даже: «Сама вязала или кто-нибудь из наших угловских девчат?..» Эта широкая юбка и облегающий, с высоким воротом, свитер не столько скрывали, сколько подчеркивали ее красоту. На коричневый свитер свободно падали золотистые волосы. А большие голубые глаза под тонкими черными бровями смотрели сейчас на Леню только удивленно.
— Видно, и не ужинали еще, товарищи? — пропела Ядвися.
— Спасибо, не беспокойтесь.
— А чего тут «не беспокойтесь»? Это ж не кто чужой — свои люди, соседи. Чеся, займись, кохане, гостями, а я быстренько…
Она вышла, должно быть, на кухню.
— Садитесь, проше, — обратилась к ним Чеся.
Леня шагнул к ближнему стулу, сел, снял мокрую пилотку. Черт возьми! Почувствовал себя не по-солдатски неловко за свои заляпанные грязью сапоги, будто он и в самом деле пришел сюда со шляхетским визитом.
— Садитесь, проше, и вы… Кажется, пан Мартын?
— Дзенькуе, пани. Я цалу дрогу на кобыле сидел. Однако и еще присяду.
Хозяйка вежливо усмехнулась и села против них.
Наступила довольно тягостная пауза.
— Что ж это вы, товарищи, так долго к нам не заглядывали?
Пустые, чтоб только не молчать, слова.
— Все некогда. Да и неблизко! А меж тем думалось не раз.
Отвечает Хомич, упершись локтями в колени, обеими руками обхватив ствол винтовки, на которой висит, изредка роняя на пол каплю, мокрая кепка. А Леня молчит и мучительно ищет, с чего начать, как заговорить о главном…
Это не смущение или недостаток опыта. В душе партизана борются два чувства. Первое, вовсе здесь излишнее, невольное: слепая страсть внезапно вынырнула, казалось, из полного забвения и снова юно зашумела у него в крови… Но она заглушается слишком еще живым воспоминанием… Немой хрип Сережи и теплая, липкая кровь его сердечного друга, которую Лёнины руки будут помнить всю жизнь!.. Глаза Алеси, Сережиной сестры. Как она плакала!.. Голос Стася, всегда веселый, так забавно коверкавший белорусские слова, так неповторимо звеневший в их белорусско-русско-украинской среде, и в душной землянке, и под высокими соснами, когда Стась затягивал одну из своих любимых родных песен и поглядывал с улыбкой на Леню или Сережу Чембровича, ожидая подмоги, радуясь, что есть кому по-польски подтянуть…
«А что, если Зимин не зря, не по догадке сказал, что нас тогда обстреляли они — представители вот этих ясновельможных?»
На шее, под заскорузлым бинтом, Леня ощутил горячий шрам; след покуда еще не его пули. И вспомнил лицо, искривленное презрительной гримасой, — Зигмусь…
«Ха, черт побери!.. Не с таким же настроением браться за это задание, входить сюда своим человеком!..»
За стенкой, оклеенной рваными обоями, послышался старческий кашель.
— Пани, видно, нездорова? — с почти искренним сочувствием спросил Хомич.
— Старая, ужо, чаго ж вы хочаце? — отвечала Чеся, совсем как угловская девка.
«Как все-таки быстро и здорово схватывают люди чужой язык, когда нужда заставит! Даже тот язык, который когда-то, в свое время, они, папы, открыто презирали. Да, конечно, презирают и сейчас…»
Хомич явно собирался что-то сказать, но вдруг еще более явно насторожился. Прислушавшись, и Леня различил за стеной тихое шлепанье мягкой обуви…
Но вот отворилась дверь, и в ней, как в раме, жмурясь от света, появился человечек. В старых калошах на босу ногу, в каких-то задрипанных брюках и столь же «неприкосновенном» из-за непригодности для партизан пиджачке, давно небритый, лысый.
— Мое почтение, — поклонился он с достоинством и представился: — Щуровский.
— Добрый вечер, — буркнул Леня.
Хомич даже всем корпусом повернулся к двери. Не предусмотренный планом действий смех пробежал по губам румяного партизанского краснобая.
— Вот оно что, — сказал он. — Сходи ты, пан Щуровский, коли так, подбрось чего-нибудь нашим коням. Командирова Муха очень любит клевер. Сызмалу. Ну, а мой Комендант — что уж она, то и он при ней…
— Але ж, проше, проше бардзо, — засуетился человечек.
Это был муж Ядвиси, пан Францишек, бывший домовладелец в воеводском городе. Немцы разбомбили его дом в первые дни войны, и пан Щуровский, уже не так важно покашливая, перебрался к теще. И тут было несладко. Потомки гербовой шляхты, временно ушедшие из-под большевистской власти, все же вынуждены были работать сами на себя. Пан Францишек, единственная теперь мужская сила в имении, ковырялся по хозяйству с одной дохлой лошаденкой.
Иногда ходил он в Горелицу, где, между прочим, учились в школе его дети — мальчик и девочка; они жили там на квартире и домой, в Устронье, приходили только на праздники. Нередко ездил он и в Новогрудок, недалеко от которого тоже, между прочим, жил в своем фольварке его старший брат. Об этих его прогулках знал уже кое-что молчаливый Зимин. О самом Щуровском и о Зигмусе. От Зимина узнал кое-что и Леня.
Беседу, которая не очень клеилась, оживил приход Ядвиси. Полная, еще довольно свежая и привлекательная, она выплыла из кухни, со сладкими приговорами неся стандартное в те партизанские времена угощение: сало, хлеб, соленые огурцы и запотевшую бутылку самогона.
«Как они здорово вошли в новую роль!» — думал Леня, чокаясь с этими когда-то недоступными для него людьми. С каким-то чувством внутренней гадливости он пил холодный приторный самогон, который они гнали не только для себя, и все в нем сжималось от некой невидимой капли, от которой не уйти, которая холодным прикосновением вот-вот обожжет его, как та легионистская пуля… Ей нельзя было верить — их простоте, порожденной жаждой пережить лихолетье, уцелеть в этом потопе, где грозно встают и то и дело в кровавой схватке сшибаются одинаково враждебные для них волны. Ну нет! Панам не просто хочется пережить, уцелеть: они конечно же мечтают вернуть свое. Щуровский? Этот не представляет загадки. Старуха и Ядвися? Бог с ними. А как же она, ведь только через нее он может добраться до Зигмуся — до самого клубка! Какое участие принимает в их деле она?
«Понятно, многого мы сегодня тут не добьемся. Довольно, если проложим хотя бы первый след.
Так не сиди же ты, Живень, как пень, не береди свои раны…»
И он, встряхнувшись, включился в пустую, но необходимую им и даже веселую болтовню, которую умело завел с «паненками» и небритым паном Францишеком взбодренный чаркой Хомич.
Мартын был недурным помощником. Но в следующий раз, дня через три, Леня сказал ему, что поедет в Устронье один.
— Ты оставайся здесь, в Углах.
Хомич догадывался, что Живень начал ездить туда неспроста. «Спроста» — ради Чеси — он мог бы как-нибудь собраться заглянуть к ним и раньше. А теперь ведь у него есть другая, все равно что жена, Алеся… Однако Мартын молчал, маскируя свою догадку по привычке грубоватым смачным словом.
— Что ж, — приглушенно басил он с коня, когда они остановились за крайними хатами родной деревни. — Что ж, поезжай, коли надо, один. Там уж и за мое здоровьечко… Кабы не этот Ядвисин лысый сморчок, так и я…
— Ну, ну, вояка! Кому что, а кошке — сало. Жди меня через час.
…Был морозец в ту ноябрьскую ночь — луна и первый морозец.
Отворила Лене опять она.
— Ах, это вы, — сказала и даже как будто обрадовалась, что он один. — Добрый вечер… товарищ Леня!..
Этой маленькой паузы между словами «вечер» и «товарищ» ей было довольно, чтобы кокетливо улыбнуться.
— Добрый вечер. Я, панна Чеся, хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз. Дело очень важное. И для нас и — еще больше — для вас…
Его серьезность передалась и ей. Даже плечи заныли под свитером, точно от холода. Если б не это «и для нас и — еще больше — для вас», она подумала бы: он попытается вернуться к тому, что началось у них… ах, как давно! Как ползет это тоскливое и страшное время!.. А началось у них тогда так неожиданно и забавно, как в романе. Как у панны Юстинки и деревенского Янека из «Над Неманом»[7]. Даже интересней, с такой… ну, очень уж занятной, заманчивой необычностью. Но сейчас этот милый, даже интеллигентный и, видимо, отважный юноша заговорил о чем-то другом. Что ж, и она уже не та девочка, сорванная войной со школьной скамьи, и ее уже кое-чему научила беда.