Герман (с удивлением смотрит на нее, тихо говорит). Ну переодевайся потихоньку, уже пора. Может, наденешь серый костюм? А к нему розовую коралловую брошку? Блаукремер подъедет минут через двадцать, так что успеешь. Сегодня ты должна выглядеть особенно хорошо. (Смеется.) Торжественная месса, телевидение – прямая трансляция.
Эрика. Я не хочу переодеваться, Герман, я буду сидеть в халате, непричесанная на моем балконе, пить кофе и поглядывать в бинокль на сад Карла, там ли он и что поделывает. Буду наблюдать за баржами на Рейне, смотреть, как жена шкипера понесет своему мужу кофе в рулевую будку, обнимет его. Если сцена станет слишком интимной, отвернусь.
Герман (с испугом, серьезно). Ты действительно не хочешь идти? Эрика, не шути. Нельзя же так, ты не можешь бросить меня одного. Ты впервые, впервые удостоишься чести сидеть рядом с Хойльбуком. Торжественная месса в память Эрфтлера-Блюма, которую будет служить кардинал соборно с тремя епископами, причем с начала и до конца по-латыни… Разразится скандал, если ты не явишься.
Эрика. Ах, Герман, ты в самом деле еще ребенок. Какой скандал, ну позлятся немного Кундт с Блаукремером, и все… О да, ведь мне дозволят сидеть рядом с Хойльбуком! Я должна ошалеть от восторга? Рядом с Хойльбуком, может быть, между Хойльбуком и Капспетером, которому этой ночью обкорнали рояль. Далее Блаукремерша-вторая, бесценная Труда, затем Хойльбукша-первая, Хальберкаммша-третья и еще не свергнутый Плуканский. Ах, Герман, оставайся и ты дома, позвони лучше Штюцлингу или графу Эрле цу Бербену. Не хочу я сидеть рядом с Хойльбуком и вообще не хочу больше ходить на торжественные мессы, даже по случаю двадцатой годовщины смерти Эрфтлера-Блюма. Не хочу быть среди важных персон и дамочек, которые затем падут в объятия Кундта. Вероятно, там будет и этот Губка, который предлагает всем акции «Хивен-Хинта». Кстати, что это за штука – «Хивен-Хинт»?
Герман (ворчливо). Что-то связанное с космическим оружием. Эрика, ну что с тобой вдруг стряслось?
Эрика. И вовсе не вдруг. Ты знаешь, что я не испытывала удовольствия ни на десятой, ни на пятнадцатой годовщине смерти Эрфтлера… Все то же радио и телевидение, тот же репортер Грюфф и тот же комментатор Бляйлер: «…И вот мы видим госпожу Вублер, как всегда одетую с безупречным вкусом, с ее супругом, серым кардиналом…» Этой ночью я вспоминала брата, которого убили в Нормандии – ему едва минуло девятнадцать, – вспоминала отца, чья жизнь, от рождения до смерти, была исполнена горечи, вспоминала мать, умершую от истощения, усталую, вечно усталую женщину, измученную фанатизмом отца. Не волнуйся, Герман, кардинал еще раз отметит заслуги Эрфтлера, воздаст хвалу христианским добродетелям вообще, а Хойльбук с глуповатой рейнской веселостью будет, как причетник, упиваться вызубренной латынью.
Герман. Кундт рассердится, он объяснит твое отсутствие событиями прошлой ночи.
Эрика. Пусть связывает. Это и так очевидно.
Герман. Значит, ты заболела?
Эрика. Нет, я не больна. Правда, устала, но мессу выдержала бы.
Герман. В самом деле, Капспетер тебя уважает, Хойльбук тоже, ты им нравишься, а Эрфтлер – тот просто любил тебя.
Эрика. А я его нет. Верно, он всегда был со мною любезен, но мне никогда не нравился. Знаю, для него я была живым воплощением демократии – дочь лавочника, продавщица и вдобавок чуть не стала пианисткой. Знаю также, что Капспетер самый крупный, самый мудрый и самый набожный из всех банкиров, что он образован, впечатлителен, обладает поистине утонченным, изысканным вкусом… и все-таки он мрачная личность, и все-таки я допускаю, что он кое-что заработал на той гранате или пуле, которая убила моего брата. И знаешь, Герман, я не только не испытываю сожаления до поводу его разбитого рояля, хуже того: я, кажется, начинаю понимать Карла. Признаюсь, мне жутко, но когда он рубил свой рояль, в этом было что-то торжественное. Мы не поняли, что он делал это всерьез, не поняла даже Ева, а ведь она его любила. Я понимаю также, что в случае с Бингерле речь идет не о двух-трех документах. Документов против Кундта, вероятно, и без них хватает, речь о…
Герман (совершенно перепуганный). Не называй имени, умоляю…
Эрика. Не бойся, не назову. Останемся при номере Один, которого вы могли спасти, но не спасли. Вам хотелось и того и другого – и твердость показать и жертву заполучить. Знаю, Герман, я сидела рядом с тобой у телефона. Номер Один тебе нравился…
Герман. Да, нравился, и он, и его жена, и дети. Речь шла вовсе не о темных делах Кундта, не о Клоссове с Плоттером и не о Бингерле. Речь по-прежнему идет о государстве, а ты этого не желаешь понимать.
Эрика. Конечно, вы бы мечтали заполучить на его погребение самого папу, но обошлись и архиепископом. Ах, какую трогательную речь произнес Хойльбук в самом деле, Капспетер сидел в первом ряду и рыдал, по-настоящему ревел. Даже у Кундта глаза увлажнились… По телевизору было видно, как блестели слезы. Может, глицериновые, а?
Герман. Не будь циничной, Эрика, он мертв, его убили.
Эрика. А как ловко Кундт махал требником и преклонял колена! Ах, Герман, говорю тебе вполне серьезно: с меня хватит, нет ни охоты, ни настроения. Оставайся, будем смотреть на Рейн – как колышется белье на веревках, как бегают собаки вдоль заборов, как играют дети в манежиках.
Герман (вздыхая). Не могу, Эрика, я должен быть там – может, в последний раз. Мне это давно уже не доставляет удовольствия.
Эрика. А меня одно время это забавляло – правда, недолго. Забавляло даже само по себе торжественное богослужение в честь того, чье имя нельзя произносить, хотя он мне тоже нравился. Мне вообще нравилась вся эта комедия… Да, это был обаятельный негодяй, я даже ощущала приятную дрожь, когда Хойльбук на рейнском диалекте кропил его память елеем своих речей. Довольно долго меня забавляли вечеринки, болтовня, перешептывание, суета, интриги, конспирация в низах, пустозвонство, с одной стороны, и борьба за свои интересы – с другой. Я хорошо чувствовала себя в своих нарядах, наслаждалась драгоценностями, которые ты мне подарил, – на твой безупречный вкус я всегда могла положиться. Мне нравились закусончики и выпивки, игра на рояле в четыре руки с тобой и с Карлом… театр, приемы, балы… А потом Элизабет отправили в Кульболлен, и я дважды ездила к ней. А вчера услышала, что милая крошка Беббер тоже очутилась там. Ты знал об этом?
Герман. Знал только, что он хочет избавиться от нее.
Эрика. Вот и избавился. Хорошенькая миниатюрная блондинка, чуть глуповатая, но веселая, в общем, этакая белокурая милашка – теннис, танцульки, легкий флирт, партия в картишки. Избавился от нее, как и Бранзен от своей: та мечется по Ривьере и Лазурному берегу от отеля к отелю, присаживается с мешочком монет к каждому игральному автомату в ожидании jackpot [1], который ей совсем не нужен. А в Кульболлене к пациентке, если ей уж очень тоскливо, даже присылают милого молодого человека прямо в палату – просто и со вкусом. Оставайся дома, Герман. Или уедем отсюда.
Герман. А куда? (Некоторое время оба молча глядят друг на друга.) Эрика. Только не в наши родные места, ни за что. Боже мой, опять почетные танцы с бургомистром, с королем стрелков, с ландратом, нет, не хочу, потом с аптекарем и с коневодом, нет, нет, снова фотографироваться с депутатом бундестага, подняв бокал, не хочу, и все под народную музыку, нет, хватит, не хочу больше собирать пожертвования для детишек из малообеспеченных семейств. Спрашиваешь, куда? Не знаю… стало быть, останемся здесь. Герман. Меня ты не бросишь.
Эрика. И не собираюсь, даже если твоя Евочка услышит твои мольбы. Герман. Ах, она влюблена и в кубинца и любит своего Гробша. Не забудь: он ее муж, и она любит его… (Печально.) Он славный парень. Но эта компания и его погубила – навязали ему Плуканского, а тот недолго продержится. Нет, она любит двоих и к Карлу все еще привязана, так что для меня, четвертого, уже нет места.
Эрика. А я не забуду юного новобранца, на котором форма сидела мешком и который набрался смелости обнять меня и соблазнить. Я так боялась, что мне придется тебя совращать, но я бы это сделала. Этому научиться нетрудно, даже если тебя воспитали благочестивой… проще простого. Я жила в мансарде с девушкой, к которой всегда приходили парни, она мне все и растолковала. Вот так-то, от застенчивости ты не умер, понял, что желание бывает не только у мужчины, но и у женщины, что так называемое целомудрие – непозволительная для нас роскошь. Разве я могу тебя бросить? Лишь бы не возвращаться в Дирванген или в Гульбольценхайм, этого я не вынесу. Родные места мне опостылели. Жаль только, что у нас с тобой нет детей и что ты не остался адвокатом, а мог бы даже стать судьей…
Катарина (входит на веранду). Какой-то господин, доктор Блаукремер, дожидается вас в машине. Он просил передать…