Потом мы делали задание по английскому. Точнее, я делал задание, а Маша Вольтова смотрела на меня, уткнувшись в своего набитого ватой пуделя, с которым я охотно поменялся бы местами. Не в том смысле, чтобы меня набили ватой, а в том, чтобы уткнулись губами и носом, конечно.
Возвращаясь домой, я не узнавал города, так все вокруг сделалось складно. Вдыхал и упивался тем, что целое небо свежего воздуха нарочно оказалось рядом с моим вдохом, как дар и угощение. Улыбалось осеннее солнце, тополя рябили рукоплесканиями. И все, кто оказался в городе, – дома, обелиск на площади Славы, горчично-желтые автобусы, кусты волчьих ягод, люди, возвращающиеся домой после смены, – все это было охвачено общим праздничным движением, как лошадки, машинки, верблюды и самолеты на парковой карусели.
Начиналось приключение. События собирались в дорогу, вокруг меня хлопотали десятки добрых ангелов, побросавших все дела и занявшихся устройством моего счастья.
Дома у зеркала стояла младшая сестра в форме и белом фартуке, пытаясь изловчиться и незаметно увидеть в зеркале свой профиль. Притопывая и двигая локотком, она пела:
Я зайчик, зайчик, зайчик,
Скачу, скачу, скачу,
Я солнечный, и значит,
скачу, куда хочу.
У солнечного зайчика были круглые румяные щеки. Чтобы доставить девочке радость, я присоединился к ее пению:
Ты зайчик, зайчик, зайчик,
Скачи, скачи, скачи,
Ты солнечный, и значит,
скачи, куда хочи.
Почему-то сестра совсем не обрадовалась подпевке и сказала: «У меня выступление, а ты мешаешь». Тут зазвонил телефон, сестра цапнула трубку: «Але! Але! Это квартира Нагельбергов! Але!» А потом нажала на рычаг и сообщила: «Вздыхают, ошиблись номером».
Казалось бы, после английского с Машей Вольтовой никакой звонок уже не мог вызвать ни малейшего интереса. Но почему-то вызвал. Возможно, все дело в неопределенности. Кто звонил по телефону, кто молчал в трубку, что замышлял и что из всего этого могло выйти, было неизвестно. А вдруг это не Кохановская? Вдруг это еще кто-нибудь? А раз образ звонившей был таким зыбким, воображение совершало марш-бросок то в одну, то в другую сторону. Для воображения возможное всегда больше данного, даже если это данное великолепно. Впрочем, это всего лишь красивое объяснение, которое мне тогда и в голову не пришло. А сказал я: «Это звонили мне».
– Откуда ты знаешь?
– Оттуда. Когда дома взрослые, нечего хватать трубку!
– Ты не взрослый.
– Да уж повзрослей тебя. И вообще, если пришла из школы, надо...
Я собирался сказать, что нужно переодеваться в домашнее, и одновременно удивился, зачем я говорю, как мама, но тут опять зазвонил телефон. На этот раз трубка досталась мне. Я придал голосу светскую импозантность, а рукой и ногой судорожно показывал сестре, чтобы она шла к себе в комнату и не подслушивала.
– Да-да?
– А, это вы... Скажите, глядел ли сегодня на вас кто-нибудь обволакивающим взглядом? – (Резкий взмах рукой в сторону сестры, которая высовывалась из-за двери, скосив глаза к переносице.)
– Дет, Бишедька, де глядел, – наконец-то в трубке раздался живой голос.
Звонила девочка. Судя по всему, она зажимала нос, чтобы изменить свой голос до неузнаваемости. Но главное – она заговорила!
– У вас насморк? – (Почему я обращаюсь к ней на вы?)
– Да, дебдого. Где ты сегоддя был, Бишедька?
– Сегоддя? Как обычно, совершал обход горничных.
В трубке хмыкнули. Девочка искренне забавлялась тем, что играет мной, а мне стало ее жалко. Потому что вот она старается, подбирает слова с тем расчетом, чтобы не употреблять букву «р», которая могла бы ее выдать. Но и без буквы «р» она была с головою выдана подружкой, более красивой и более коварной. У меня же не хватало духу осудить предательницу, потому что ощущать себя яблоком раздора чрезвычайно приятно. Поэтому мой ум начал по-адвокатски выворачивать поступок Вольтовой на разные лады, пока само слово «предательство» не ушло в дальние тени.
Да, Вольтова сдала подругу. Но... Это ведь был розыгрыш – только розыгрыш. Разве нечестно было прекратить обман? Перестать обманывать – разве это подлость? А если и было что-то нечестное (да, было! было!) в ее невинном отступничестве, тем ценнее оказывалась наша новая дружба: ведь вот на какую жертву ей пришлось пойти!
Разговор по телефону быстро иссяк. Было как-то неловко забавляться беспомощностью обманщицы. Но был в этой усмешке и привкус умиления: ведь все эти ухищрения были посвящены мне.
– Мы ведь завтра увидимся, правда? – в моем голосе была комическая мольба.
– Кодечдо. Я буду деподалеку, – сказала Кохановская, наслаждаясь своим мнимым инкогнито.
Положив трубку, я шагнул к комнате сестры, в которой была приоткрыта дверь:
– Солнечный зайчик! Не слишком ли у тебя длинные ушки?
Зайчик коротко визгнул и захлопнул дверь, подпирая ее солнечной попой.
Все хорошо в тот момент, когда радость раскаляется до полного напряжения, освещая всю жизнь от первого дня до самых дальних, еле угадываемых горизонтов. Все хорошо в полноте счастья, если у тебя достаточно мужества, чтобы быть счастливым. Надо только погрузиться в него губами, ноздрями, сердцем, нырнуть с руками и ногами и оставаться в нем, сколько будет отпущено, дышать его божественным воздухом, цедить по глоточку его праведный хмель.
Почему же не хватает тебе смелости не только на испытания и подвиги, но даже на счастье? Почему всякий раз, как оно поднимает тебя на свою высоту, – вжиих, ты вдруг спохватываешься и точно боишься перебрать радости, за которую после нечем будет расплатиться? А спохватившись, пытаешься начать расплачиваться прямо сейчас, еще не допив, не надышавшись, хватаешься за какие-нибудь скучные, мелкие, необязательные делишки, и гасишь, затаптываешь редкую, раз в год или в два выпавшую благодать!
Я пришивал к куртке болтающуюся на одной нитке пуговицу, когда с работы пришел отец. Он спросил, как дела, и я ответил, что все нормально. Не мог я рассказать про Машу Вольтову, не такие у нас были отношения, чтобы делиться сердечными секретами. Но ответив так скупо, я как будто отрекался от своей радости, и сразу сам почувствовал, что радость прячется не от отца, а прежде всего от меня самого.
– Представляешь, – сказал вдруг отец, – сегодня был в отделе главного технолога. И встретил Роберта Кохановского, мы с ним раньше в двухсотом работали. Оказывается, вы с его дочкой в одном классе учитесь?
– Да.
– Прекрасный конструктор Роберт Анатольевич, необычайно толковый!
Отец был окружен положительными людьми – никогда не говорил ни о ком плохо. Этот мир, наполненный прекрасными инженерами, агитбригадчиками, турпоходами, юбилеями, был всегда рядом (потому что рядом был отец), но я никогда не был его частью. Конечно, в отцовском мире тоже случались и неприятности, и конфликты, но было сразу ясно, что неприятности обречены. Здравый, простой, оптимистический порядок победит. При всей ясности, добротности и дружелюбии этого мира меня никогда в него не тянуло. И все же хорошо, что он был неподалеку, начинаясь прямо в нашей семье.
В моем мире Лена Кохановская подкладывала в куртку письмо про раздевающий взгляд и разговаривала по телефону с зажатым носом, а в мире отца она была старостой класса, отличницей, хорошей дочерью прекрасных инженеров, туристов и участников самодеятельности. Спроси я его про Машу Вольтову, он бы наверняка рассказал и про ее отца, уважаемого всеми специалиста. Папа знал всех, все знали папу. Рассказывать про Машу и Лену было невозможно. Но то, что к положительному, упорядоченному миру отца могли отчасти принадлежать Маша и Лена, как-то успокаивало. Может быть, подсознательно я был рад хотя бы отдаленной возможности жить с отцом в общем мире.
А пока под музыку, которая никому в доме не нравилась, я рисовал картины, которые не нравились даже мне. Но я знал, что буду идти туда, куда никто меня не благословил. Грустно? Да нет, все путем.
* * *
Весть о том, что мы ходим с Машей Вольтовой, разнеслась по классу в течение недели. С понедельника по четверг звонил телефон, и мы тревожно флиртовали с измененным голосом Лены Кохановской. Она больше не сидела со мной за одной партой на алгебре, и это лишний раз подтверждало, что звонила именно она.
Ни с ней, ни с Машей в школе мы почти не разговаривали: тайна нас объединяла и держала на расстоянии. Но в пятницу звонки прекратились. То ли кто-то рассказал Кохановской о нас с Машкой, то ли она увидела, как мы вместе шли из профтехцентра. Впрочем, это было даже хорошо: игра порядком затянулась и не могла идти ни в какое сравнение со встречами. Теперь после школы мы возвращались домой вместе. Иногда шли к ней, иногда ко мне (главное, чтобы никого не было дома). Отношения не развивались: все так же мы сидели поодаль, я склонялся над Машиным английским, она глядела на меня. Порой казалось, что нужно сделать что-то большее, но что именно, я даже не догадывался. Разве что включал магнитофон, если мы были у меня, или пересказывал кое-что, услышанное от Вялкина. Кульминацией каждой встречи был волнующий ритуал согревания рук, иногда для разнообразия сменяемый сеансом гадания по линиям ладони. Эти сеансы хиромантии были общеупотребительным способом перейти от слов к прикосновениям.