За эту секунду, отмеренную так скупо, я, как потом мне казалось, передумала всю свою жизнь и, досконально ее разобрав, решилась на выбор. Я всегда думала, что ни одно мгновение, которое я проживаю без толку, зря, не пропадает, а где-то откладывается и когда-нибудь мне пригодятся эти по крупицам собранные сбережения. И даже если я без конца тяну и не беру из банка времени накопленный там почти без моего ведома ворох секунд, дней и лет, все же сам факт существования этого банка греет мне душу. В конце концов, самый богатый человек на свете не тот, кто всегда сыт и лучше всех одет, а тот, кто мог бы быть таким — при желании. И когда вслед за секундой выбора колокола резко и рискованно накренились, с силой дернув меня, и взвыли — протяжно, жалобно, безумно, в последней наготе, — я уже знала, что вот, час пробил, пора взять из банка времени все до последней минуты и растранжирить, просто так, транжирства ради: например, разбросать их с высоты этой колокольни, как банкноты, швырнуть их на ветер, и пусть озолотятся те, кто ждет внизу.
Но первый удар только разорвал воздух, чтобы выплеснуть в прореху весь клекот восставшего металла, все вопли избиваемой меди, чтобы влить в закисшую зимнюю муть ярость запоздалого протеста. И тогда, как по трубному гласу Страшного суда на монастырских фресках мертвые выходят из могил и хищные звери выплевывают обратно их растерзанные члены — так из тысяч гнезд, усаженных вплотную, из тысяч невидимых лазеек полезли и в страхе завихрились, захлопали крыльями, закружились вокруг церкви несметные полчища птиц. Мощная дубина звона размешивала их в воздухе, затягивая в водоворот, из которого они рвались, отчаянно выгребая крыльями. Удар — и их раскидывало, удар — снова стягивало, снова засасывало в птичье месиво, снова ворочало, кромсало, швыряло в облака, раскручивало и плющило о землю. И все под оглушительный рев колоколов, грозящих возмездием, зовущих к бунту, все под мстительный и безжалостный клич. Поглощая птиц, он ширился, расходился кругами — и громогласное половодье крыльев, когтей и клювов простиралось над полем, которое лежало, само не ведая своих пределов, и от этого медного, неумолимого рева даже крысы перестали грызть и, навострив уши, встали на задние лапы, опираясь на кольца липких хвостов, а хилые, безнадежные стебли рывками потянулись вверх — услышать, о чем речь и им ли вообще адресованы горячечные проклятья колоколов, посылаемые на поиски виновных. Застигнутые волнами воробьев, вороны с мышами в когтях распахнули крылья, с удивлением и гордостью отметив их размах, и заскользили, как угрюмые альбатросы, над бушующим морем звона.
Черные, в страхе вскинув руки, старики и старухи тоже стеклись под реющий стяг набата — торопливо, со всех ног, разгребая воздух, словно и они вот-вот отделятся от земли и вольются в птичий смерч, который вихрился все ритмичнее, все стремительнее вокруг церкви. В качке колоколов меня, повисшую на веревках, всей тяжестью швыряло из стороны в сторону, и взгляды, которые я бросала вниз, не находили точки опоры, так что мир балансировал вместе со мной, потеряв равновесие. И поскольку все вокруг ходило ходуном и меня болтало взад и вперед не переставая, прошло довольно много времени, пока я поняла, что этому живому, оперенному кольцу вокруг церкви, что этому клубящемуся птичьему туману удалось втянуть во вращение и само здание и легкими толчками и верчением вокруг оси отделить от земли. Когда я это поняла, толпа старых людей стала всего лишь черным пятнышком на фоне другого, побольше — серого оазиса посреди равнины, исподволь прибирающей его к рукам. Птицы, как будто невидимыми нитями привязанные каждая к своему гнезду, нитями особо крепкими, не рвущимися под тяжестью каменной ноши, держали церковь в воздухе силой своих крыльев, силой ни на секунду не отпускавшего их страха. В тот миг, когда я поняла эту зависимость, качаясь маятником в ритме колокольного гуда, зависимость биения крыльев от биения колоколов, мне стало вдруг ясно, что церковь со звонницей и гнездами и я сама со всеми моими грехами, откровениями и воспоминаниями — что мы будем существовать только до тех пор, пока мне хватит сил висеть на летящем конце веревки, в знак опасности и тревоги расшевеливая колокольцы на шее у Бога, раздирая уклончивое и низкое небо боем набата, которым мы только и держимся на лету. Потому-то я изо всех сил раскачивалась, при каждом ударе ощущая в мозгу медное громыханье, а в паузах — как эхо на эхо, как глухой, но тем более зловещий отголосок звона, как шушуканье в ответ на звучный вопрос металла — слыша панический шум крыльев, со свистом рвущих воздух. Но вот крылья стали заплетаться от усталости, и колокола зазвонили все реже, все жалобнее, растворяя угрозу в мелодичном и томном ламенто, и я отчаянно забилась из стороны в сторону, ушибаясь о стены звонницы и чуть не вырывая из медных петель языки колоколов, которые зияли надо мной разинутыми ртами, воющими теперь в недоумении и обиде. Земля с пергаментной ветхостью ее жителей, с сумбуром садов, с вечностью колодцев и местью полей едва виднелась сквозь дымку, в пятнах желтого и черного, и только я знала, что все зависит от ужаса, который мои метания смогут звоном перелить в птичьи крылья, взмахивающие все реже, все натужнее. Дело было за мной. А надолго ли мне станет сил биться, исторгая крик у колоколов, удерживая птиц в полете, надолго ли?..
Меня нашли без сознания в горах, за много верст от злополучного села. Когда через несколько дней я очнулась, неподвижная, в оболочке гипсовой статуи, мне рассказали, что нашли меня в сугробе неподалеку от высокогорной турбазы, но что моих лыж, как ни искали, найти не удалось.
Сначала я слушала в недоумении, но, когда стала понимать их логику (они не представляли, как можно сюда добраться — по горам, по снегу, без дорог, — если не на лыжах; только лыжи могли быть оправданием моего здесь присутствия), я попыталась объяснить во всех подробностях, как было дело. Меня слушали с сочувствием, без всяких переглядываний и вздохов, мне поощряюще кивали, как будто в гниющем поле, в вымирающем селе, в летающей церкви не было ничего особенного, пока до меня не дошло, что они просто-напросто берегут меня, что врач не рекомендовал со мной спорить. Поэтому я отказалась от мысли кого бы то ни было убедить и приняла спортивный вариант, живо интересуясь, на какой стадии находится поиск лыж, чем очень всех порадовала, хотя ничего утешительного мне так и не смогли сообщить. Таким образом, отречение от реальности стало верным знаком поворота на поправку. Мои спасители были столь любезны, что я не могла позволить себе их разочаровывать. Хотя бы из вежливости.