Прежние и прекрасные: «Партия тебя послала!», «Государство тебе дало» и, в пределе, убойное: «Это – безнравственно!» более не грели душу, не задирали, не брали, отдавая подкисшей романтикой и засветившимся шулерством.
Искалось и нащупывалось нечто такое-эдакое: и тем, и этим (пока).
«От вас требуется одно – профессионализм!» Или: «Сегодня, простите, это – нереально!» Ну и вроссыпь, по мелочи: «Нонсенс!», «Разберемся!», «Работать надо...», «...по жизни», «...по уму», «сучара», «волчара», «или он не мужик?» (не живой нешто человек, чтобы. гм.) и так до самоих разоружающих наглостью «политических технологий по работе с электоратом».
Рубаха слыл у коллег не опасным «по жизни» лохом-растетехом, кругло и свеже могшим, если что, сформулировать чуемую начальством надобу.
Только он – единственный – на этажах мог сказать: «Чисто конкретный трансрациональный антиномистический монодуализм и реальная, мужики, трансдефинитность!». И никто сказать на этажах этого больше не мог...
В ту нелучшую пору она чувствовала себя настоящею бабарихой бабой – было б сыто дитё, а у мира вашего хоть рожа треснь! – но и на ее редкие вопрошания о происходящем он немотствовал, врал или таинственно улыбался, предлагая как бы без слов довериться и лишь порою, в пароксизмах нежности, – «проникать сердцем» за воображаемые контуры и круги.
Восхищало и бесило ее то, что он, «Тол-Дреич», не осуждал служилого брата своего, буде тот сытый тыкающий тебе «начальник» альбо мелюзговый первоступенчатый карьерёк.
– И этого с-скотину, елки-палки, – кипятилась, прибираясь после визита, – эт-того садюгу – за стол наш?!
– Ну хотелось ему. – спускал на тормозах грозящий скандалом вздрык ее. – Интересно ж ему. И Гоголь твой, Николай Васильич, апостол Павел тож: Бог, мол, всех любит одинаково.
Медленно отерев сгибом запястья пот, она с наслажденьем хрястала в темную жижу раковины мытой тарелкой.
– А я, – клокоча, шипела, не оборачиваясь, – не всех, не всех, Толя! Не всех... – и, поперхнувшись рыданьем, благоразумно покидала «поле битвы», испуганная шевельнувшейся в горле яростью.
«Трудясь, трудись притрудно, – говорил Ефрем Сирин, – да избежишь болезни суетных трудов!»
Сидела плакала в ванной, отходила, успокаивалась сама от себя. Он ведь для них же с Арькой эти деньги.
Трудился он притрудно или нет, оставалось загадкою.
– Он отчужден, – защищал он по ее возвращении патрона. – Сам себе не поверил когда-то, а теперь. что же.
– А по мне, Толя, они и не рождались еще, эти «управители-управленцы», и так и уйдут. не приходя в сознание!
Он бесшумно подходил, обнимал чрез фланелевый, подаренный ко дню рождения халат, – большой, привычно-уютный. не то утешение ее теперь, не то крест.
Разложиться с животного страху до навоза, сделать из него – бывшего себя – кирпич и с энтузиазмом вложиться им в стройку очередной выживальной вавилонской башни. Вот мы все кто! Даже и не лакеи еще.
Он приблизил лоб к ее затылку и, все (как казалось тогда) слыша, нюхал и целовал волосы, не мешая «самостоятельно рассуждать».
– Я, Толичка, стихийная позитивистка какая-то! Марксистка замороженная. Ты сильно хорошо учил меня!
Он едва различимо ржал невеселым смехом, и она, не видя, знала: он поднимает и уводит знакомо в сторону бородатое недоявленное свое лицо.
Сдавала кандминимум в аспирантуре, и ректор, угрызаемый виной за Рубаху, дал согласье быть ее научным руководителем.
Однако, как ни щурься, ни манипулируй женскою всепригодной логикой, свобода в несвободе третьего помощника второго зама прозрелась наконец его женою как фикция. Не было свободы! Было выживанье, приспособленье к беде изо всех амортизационных резервов человечьего организма. Хоть расперефилософствуй тут.
Не выдавая подоплеки (отсутствие живого воздуха на этажах), он, омирщвленный Монах, крепился, шутил шуточки, но лик его гас, басок утрачивал неупотребляемые обертоны, а оборонно-похмельный юмор повторял использованные ходы.
На ум шли фантазии о волках, шакалах и стайных гиеновидных собаках, в безлайном, но усердном сопении гнавших красавца оленя на замаскированную под так и надо яму.
* * *
Е. В. слизывает со щеки нечаянную теплую слезинку и усилием глазных мышц возвращает в фокус расползшиеся по бумаге буквицы.
«Дядя Геня тоже ж Онегин, – разъясняет без мудрованья Сысина Людмила, – а не вредный! Огород вспахал на Серко, а денег не берет. Так сойдет. Мы-то теперькось в бедные с баушкой обреклися...»
* * *
Махнувшись руководящими креслами, Булат и Злато, умной дружбы не руша, тасовали челядиную колоду... Ужесточались реалии. Тесней, бескомпромисснее сдвигались столы вкруг Питающей Трубы (она ж Корыто).
Для блезиру перекинув из третьего помощника второго зама во вторые третьего, травоядного Рубаху в конечном конце-итоге сократили.
Однако, на беду или счастье, не совсем, получилось, на улицу.
Еще за полгода до, по нудьбе ближайшего отца-командира, «Тол-Дреич» сделал пробу пера. В курируемой администрацией газете он что-то такое осветил – Е. В. не читала, к сожалению, – и, как засим выявилось, произвел впечатление.
В редакцию пришло с полдюжины писем, статья попала в интернет и (факт отмыкающий) имя «Анатолий Рубаха» молвлено было в недрах самой не к ночи будь помянутой журналистской братии.
Сокращенному Рубахе – «Сократу» – предложили поработать на северах.
Те самые пресловутые технологии по работе с электо.
В сляпанных наскоро предвыборных газетенках, в закуржавелых «северных правдах» и чуть не в прокламациях «Анатолий Рубаха» растолковывал меньшому брату электе как бы нечто сутевое и не суетное.
О зарубежном актере, «прямом и смелом», игравшем одиноких неулыбчивых ковбоев, о его, Рубахи, тренере по пятиборью, скромном и нищем теперь трудяге-ветеране, о залитых водой подземных переходах, копанных по чутью-указке мэра-экстрасенса, и о том, что, по Аристотелю, «всякая вещь стремится к своему месту».
Денег как-то не заработалось, но зато свежеиспеченный пиит преподнес в дар дождавшейся Сольвейг незамысловатые сии поделки.
И самому ль автору, наскучавшись, обрадовалась она так, почудилось ли что опять из иных пространств и эонов, но только опусы в северных газетах поразили Сольвейг в самое уже разбитое ее сердце.
Между тем безденежье и бесхлебье загрозили вновь мосластенькими своими кулачками. «Блестящая» кандидатская по Пантелееву сулила разве фиг с маслом в окаянные девяностые, но, как известно, рок, закрывая перед тобою дверь, где-то по коридору дальше открывает другую.
Битва за власть, она же и за народное счастье, в очередной раз велась, как обнаружилось, и в родимых палестинах.
В нарядном, из шестнадцати полос еженедельнике местного младого банкира, позарившегося на кресло губернатора, легонькое перо Рубахи застрочило без устали и притыки.
Обличающее, срывающее маски, желтенькое и клубничку выпекали по рецептам тех же технологий узкие и широкие специалисты, а он, «Ру точка ру», для рейтинга и иллюзии непредвзятости получил у «умного» начальства негласный карт-бланш.
Свободный и незакупленный, он, как бы не кривя душой, помогал землякам-несмышленышам перенять ракурс верного, оптимистического виденья вещей.
Ах, братцы мои. Ну, чего приуныли-то? Вон, гляди, снежок взблескивает под солнушком! Птичка перескакнула. Девочка со скрипкой дорогу переходит. Хорошо же ведь! Стоит ли от чьего-то шахер-махерства отчаиваться! Пущай они. У нас-то ведь с вами, забыли, Пушкин был?! А еще другой, не Байрон, а кавказский спецназовец, покруче даже того, от кого другой. А Юра Гагарин? А Валера Харламов? А Люся Зыкина? А наша с вами, братцы, всемирная отзывчивость?! А Серафим Саровский на камне? Вон сколько всего! Вы чё-о? Рано помирать. Как сказал второй после Пушкина самый умный в России человек[5] оппозиция – это... Будем вареньезаготавливать, детей родить, жен целовать в алые уста... Быть русским – это... это... это...
И современник, «электорат», велся, что называется, хавал приятненькое, словно по-бабьи под лесть томился сам от себя, «плыл», ошалевал, благодарный за переживанья и правду.
Дошло до авторской колонки, интервью, выступлений по телевиденью и всяковыгодных мановений из чужедальних, умеющих ценить златословесные речи мест.
«Горе, – прочтет она потом в Священном Писании, – егда добре рекут вам вси человеци».
А тогда разве одним сложением губ своих выражала это горе мама.
– Но, мам, он ведь кормит нас с Арькой... Куда нынче деваться-то? В бетонщики?
Не умея отыскать слов, мать молкла, согласная и вовсе устраниться, но очевидно было, что успехи и хлебы эти были ей не по душе.
– При дороге... – уронено было в последнюю, в предсмертную их встречу. – При дороге упало...