Когда кто-то жаловался на что-то, Варази, взвиваясь на своем лежбище, кричал: «Не надо жаловаться! Всё — расплата за грехи! Скажите спасибо, что вообще родились! Другие сперматозоиды и этого лишены! Солнце, море, горы — чего вам еще, глупцы?»
«А какие у меня грехи?.. — подумал он почти обиженно, но тут же одернул себя — как это «какие»?.. Разве мало причин для греха?..
Когда дома идет война, снаряды рвутся и твоя семья, в холоде и страхе сбившись в одной комнате, ждет смерти, ты тут ешь и пьешь и сидишь в тепле — не грех ли это?.. Там — треск стен, а тут — блюзы и блузы. Там — суп в ведре на всех соседей, сваренный на костре, на который порублено любимое дерево, под которым ты вырос; дрожь земли от разрывов снарядов и вопли детей, а тут — пьяные морды стареющих баб, не знающих, какой еще перстень напялить на свои когтистые лапы и в какую еще гваделупу отправиться отдыхать. Ты напиваешься в стельку, чтобы не видеть и не слышать ничего вокруг, а они кивают головами: «Они все такие!» — и накрывают тебя пледом, потому что в эмиграции всегда холодно, даже если очень жарко…
«Лучше пустой хлеб, чем полная война! За мир!» — любил повторять сосед дядя Михо, который воевал и знавал, по его словам, самого Кантария.
И вот пришла война, а за пустым хлебом выстроились очереди. Война вошла сразу в сердце города. На его тревожные звонки отец запретил приезжать, приказал сидеть там, где сидит: «Что толку, если тебя разбомбят вместе с нами? Да и аэропорт не работает…»
Наконец бои утихли. Аэропорт открылся. Он занял деньги и полетел домой.
Полумертвый аэропорт. Небритые рожи в полушубках, ватниках, хаки. Странно было ехать по черному городу. Развалины детства. На главной площади зияют проемы — тут стояла биржа ребят, где всегда можно было найти защиту. Вот корявый остов душистого некогда заведения под таинственным названием «ТЭЖЭ» (мама иногда заходила с ним сюда за мылом или кремом, и он любил смотреть на жужжащих вокруг женщин, нюхать их запахи и глазеть на цветные юбки, которые были как раз вровень с его головой).
«На твои пейзажи похоже… — усмехнулся отец. — Вот что нас ожидало…»
«Мне стыдно, что меня не было тут!» — пробормотал он, но отец махнул рукой:
«На Земмеле, между прочим, рестораны работали…»
«Как это?» — не понял он.
«Очень просто. Война доходила до гостиницы «Иверия», а дальше жизнь шла своим чередом».
Маразм! Дома стоял холодный, прогорклый запах стылого жилья. На кухне громоздились примусы. Света не было. В комнатах горели свечи и коптила керосинка. Телефон не работал. Ночью спать надо было в пальто.
Он опять не выдержал и набрал её номер. Было полшестого утра. Она взяла трубку.
6 декабря 1996
Вернувшись под утро из дискотеки, я завариваю чай из трав. За здоровьем надо следить с юности, еду покупать в лавках с экологически чистыми продуктами и есть только вегетарианское. (Мясо мне вообще омерзительно.) Поэтому варвар дразнит меня экобабой.
Тут позвонил телефон.
— Тебя не было дома? — спросил он угрюмо.
— Ты же знаешь, зачем спрашивать? — ответила я, выждав паузу и зная, о чем он хочет спросить.
— Я решил, что нам лучше больше не встречаться. Я не клоун. У меня еще осталась гордость. Издеваться над собой я не позволю. Не ревновать я не могу. Если я люблю, то и ревную. Настоящей любви без ревности не бывает. А как убить ревность, не убив любовь?.. Или с ревностью — любовь, или пустота без ревности. Третьего не бывает.
— Что-что? — не поняла я. — Ты что, это по бумаге читаешь? Написал?
В трубке что-то звякнуло.
— Ты пьешь? — спросила я его. Не хватало еще, чтобы он пьяным явился выяснять отношения. Бывало уже не раз!..
— Не пью. Пока. Бутылка не продаст и не предаст, она верна до последнего.
Я не стала прислушиваться к шорохам в трубке. Слова о том, что нам надо
расстаться, всегда вызывали неприятные ощущения. Как бы объяснить ему, что я вовсе не хочу с ним ссориться и рвать отношения?.. Но если он будет настаивать… В конце концов, такие разговоры надоедают… И гордость есть не только у него. Не нравится — пожалуйста!..
— А где ты была?
— Зачем тебе?.. Ты же хочешь ссориться? Вот и давай! — оборвала я.
— Круг сужается. Я, как волк, обложен твоими любовниками….
— Какими любовниками?.. Ты сумасшедший, псих!.. — Это начинало злить.
— Флажки все ближе, круг все уже. Завтра ты у меня на глазах начнешь трахаться с каким-нибудь индусом…
В этот момент он показался мне таким глупым, что пропало всякое желание разговаривать. Какие любовники, что ему, в конце концов, надо?..
— Что ты от меня хочешь? Что ты мучаешь меня? Я ничего плохого не делаю. А если и делаю — то это мое дело! — огрызнулась я. — Оставь меня в покое!.. Я не могу менять твою любовь на мою свободу! Любовь — это свобода. А если я, как служанка, должна служить тебе, то это будет ненависть, а не любовь! — отчеканила отчетливо, чтобы до него дошло.
— Свобода мучить другого, делать с ним всё что угодно. Вот какая эта твоя свобода! — начал сумасшедший старичок свою философию. — И надо иметь черствое сердце, холодную душу и рассудительное влагалище, чтобы быть такой свободной, как ты!
— Пусть так, может быть, — отозвалась я. — Оставь меня в покое. Мое рассудительное влагалище хочет спать.
Радиотелефон позволял мне ходить по комнате, освобождаться от одежды, залезать в тапочки, искать халат, следить за чаем, который ни в коем случае не должен был вскипеть. Никакие его рассуждения я не могла и не хотела теперь слушать. Хочет ссориться — посмотрим, кому будет от этого плохо.
— А где ты была всю ночь? — вспомнил он опять.
— На дискотеке, — кратко ответила я.
Он презрительно хмыкнул, но притих.
Мне стало жаль его:
— Мы с девочками пошли на диско. Там случилась такая история… У меня есть один друг, Йогги…
— Друг по-европейски или по-человечески? — перебил он с издевкой.
— По-человечески. И на диско этот Йогги вдруг потерял все — бумажник, ключи, карточки, деньги… И новую машину его кто-то ударил…
— Это ему мой «Бес» отомстил, — сказал он удовлетворенно.
На это я только хмыкнула (опять его шиз, идея-фикс, что его картины могут его защищать или мстить за него):
— Мстить?.. За что же мстить?.. Йогги мне никто!
— Но может стать кем-то… — он пошуршал там. — И что дальше?
— Ничего. Начали искать. Подожди, я заварю чай.
— Жасминно-лимонный? — съязвил он.
— Клубнично-морковный.
О том, как выглядел Йогги, я не хотела рассказывать, но себе пришлось признаться, что более мерзкого зрелища давно не приходилось видеть: красный, потный, Йогги бросался во все стороны, заставил выключить музыку, объявить о потере, метался среди толпы, требовал кого-то обыскать, искать, найти, а на улице, увидев, что на его новом БМВ зияет пробоина, чуть не упал в обморок, побелел и поплелся звонить в полицию. Привратники пожимали плечами — никто не подъезжал, они никого не видели. А Йогги с трудом тыкал пальцем в кнопки телефона и все куда-то звонил. Выглядел он жалко: обычно высокомерные глаза смотрели из-под очков растерянно и убито, носик был в каплях пота, даже веснушки побелели на лбу, и я с брезгливостью смотрела на него, не представляя себе, как я могла раньше допускать мысли о близости с ним. Слава богу, только мысли… Ведь я на самом деле очень брезглива, хоть мачо и оспаривает это. (Впрочем, он оспаривает все, и мне очень трудно с ним — другая культура, менталитет, нравы). После всех передряг танцевать или ужинать уже никому не хотелось, и мы разъехались, оставив Йогги с приятелями бродить по залу в поисках бумажника и разбираться с полицией. Вот где я была и что делала. Доволен?
Но я этого ничего не сказала:
— Всё. Заварила.
— Небось этот Йогги имеет на тебя виды? Или было уже что-нибудь? — начал он свою песню.
— Замолчи! Хватит! Надоели твои идиотские шутки!
— Не лай, как овчарка! Сыт по горло твоим хамством! — заявил он.
Это меня окончательно взбесило. Кто говорит о хамстве?! Что он, в самом деле, свихнулся?!
— Я у себя в будке! — закричала я. — Я в своей будке, в своей! Я здесь родилась, и тут такие законы! Не нравится — уезжай, никто не держит, и там приказывай своим женщинам в чадрах, а меня оставь в покое! Schluß! Aus! Ende! Feierabend! Finito!2
Нагавкав на него, но не отключив трубку, я стянула с себя лифчик и залезла под одеяло, сказав себе, что не следует обращать внимания на его крики, пусть свою агрессию выкричет. Глаза слипались, и тело уже начинало греться под периной, которую прислала бабушка, — она читала мне в детстве сказки, «Барашек и рыбка», «Золушка», и учила быть гордой и честной. Кстати, именно она чуть не настояла, чтобы меня назвали глупым именем Паулина, которое пришлось бы сокращать в Паулу, что тоже звучит по-идиотски, и люди наверняка спрашивали бы меня, не итальянка ли я, хотя кто видел таких рослых итальянок со светлыми волосами, белой кожей и таким бюстом?.. «Моника» мне тоже нравилось мало, однако было лучше, чем «Паулина». В «Монике» — что-то капризное, пухленькое, но симпатичное, а от «Паулины» несет нафталином!