Калев почувствовал, что его снова клонит в сон, взгляд, все более мутнеющий, прояснился еще на миг — перед глазами возникли термиты-солдаты. У этих были здоровенные челюсти, которые они повыставляли из гнезд, — тоже против внешних врагов, тоже в защиту своего общества. А в нашем мире, подумал Калев, ту же функцию в известной мере выполняет он как лектор и пропагандист, взять, к примеру, беседу с Вольдемаром Сяэском, но, по счастью, у нас, в человеческом обществе, важны не столько челюсти, сколько голова. Впрочем, Калев был скорее солдатом трудового фронта — создавал трудовой настрой внутри, так сказать, гнезда, заботился о подрастающем поколении…
Он задремал. Воображение рисовало громадные челюсти. Потом все перешло в сновидение. Калев всхрапнул, на миг очнулся, но тут же погрузился в глубокий сон.
Спал он долго, пока на его владение и в самом деле не начали посягать: уборщица яростно колотила в дверь шваброй.
Около половины двенадцатого Калев Пилль фланировал по центру города, разглядывая витрины, заходил в книжные магазины и чувствовал себя при этом неприкаянно. Он позвонил в министерство, где его, по данным районного отдела культуры, ждали после обеда, — странно, никто не знал точно зачем, — но ему сообщили, что заместитель министра примет Калева Пялля завтра в 12 часов.
Заместитель министра?! Это обрадовало, но и озадачило. Чем выделился он, скромный труженик культурного фронта, правда с большим багажом знаний и солидным стажем работы? Может быть, что-то не так, где-то вышла промашка? Нет, непохоже… Уже потому хотя бы, что в районе это знали бы в первую голову — такие вещи решаются обычно на месте. И нужно отмочить что-то из ряда вон выходящее, чтобы районное руководство доложило в министерство. Но и тогда внизу все известно.
Значит, жди чего-нибудь приятного! Может, прознали о каком-нибудь его почине — ну, хотя бы о библиотечных пятницах? Почему бы и нет? Был еще один соблазнительный вариант, но о нем Калев себе запретил думать. Не стоит и надеяться, что в министерстве вспомнили о его 50-летии, до которого осталось меньше полугода. По таким случаям вручают Почетные грамоты, иной раз даже присваивают звания, но в столь высоком учреждении его, скромного… Да, но самую малость Калев должен был учитывать и эту возможность, подавить ее без внутренней дрожи не удавалось.
Но куда же деваться сегодня? Никаких планов у Калева еще не было, и это по-своему было просто чудесно — такие совершенно свободные дни выпадали на его долю не часто.
Он засмотрелся на афишу, закрывавшую едва ли не полфасада большого кинотеатра; на холме, властно закинув голову, произносил речь человек в генеральском мундире с золотыми галунами. Это была речь перед боем, судя по тому напряжению, с каким внимали ему бойцы. Правда, о напряжении судить было трудно: художник через пень колоду очертил пару овалов солдатских лиц. Но то, что слушали прилежно, было вполне вероятным, — стал бы иначе господин генерал вещать так по-наполеоновски уверенно, заложив руку за борт мундира. Вот она, сила слова, подумал Калев. Да, эта картина красноречиво говорила о силе слова, и ему как пропагандисту и сеятелю на ниве просвещения такие произведения искусства были по душе. Еще на школьной скамье он решил посвятить себя слову-идее, еще в юности испытывал его гипнотическое воздействие: почти сладостный трепет при виде обращенных к тебе глаз, а ты стоишь на трибуне, возвышаясь над слушателями.
«Я с детских лет тосковал по бескрайнему морю»[2], — декламировал он однажды на школьном вечере ломающимся мальчишеским голосом, и слезы туманили его юные, доверчиво взирающие на мир глаза. Да, «мелодекламация» уже сама по себе красивое, задушевное слово, которое теперь вышло из моды, давно пленяла его. Подростком он любил декламировать и в одиночестве, особенно здорово выходило в ночном лесу или среди развалин замка, при свете луны, или же на высоком каменистом обрыве над безбрежным морем. «Безбрежное» — тоже красивое слово. «Безбрежное»… Такие слова отрадно было исторгать из груди. Еще Калеву Пиллю нравились инверсии: «моря величье», «бури яростней», «молнии отблеск» и так далее. Передвинь одно-единственное словечко — и будничной серости как не бывало, и ты уже поднялся на котурны, а в твои кровеносные сосуды уже впрыснуты возвышенно-торжественные или праздничные флюиды. До чего удивительна все же человеческая душа! Для него как лектора, выступающего и на атеистические темы, слово «душа» было понятием, разумеется, символическим, поэтической категорией, и все-таки каждый раз он поражался, сколь чувствительна эта категория к поэтической расстановке слов.
И еще один стиль привлекал его. Как примерному комсомольцу ему уже тогда неловко было признаваться себе в этом, но привлекал — и все тут. Дух захватывало, когда человек в черном таларе вещал с кафедры над согбенной под суровыми сводами людской массой: «II грозный Иегова покарал их, червей неразумных, которые жили с неразверстыми ушами и глазами».
Калева коробило от того, как нескладно говорили на митингах во времена его юности. Ораторы нетопленых, полутемных залов не выдерживали никакого сравнения с носителем талара! Их слушали так же жадно, но не было во всем этом ритуальности, а как превосходно отрежиссирован весь спектакль в церкви, этом оплоте слепоты духа! Да что говорить о католической церкви, где от пения, дымка ладана, одеяний и латыни даже у неверующего — а Калев Пилль был, естественно, неверующим — ноги подкашиваются, даже наша небогатая лютеранская церковь, отрицающая ритуалы, и та вон как действует!
— Господь да пребудет с вами, — возглашают с кафедры.
— И духом твоим, — кудахчут в ответ бабульки, пускай визгливо, но по-своему трогательно.
Отчего же мы не умеем? — растерянно думал Калев Пилль. Можно ведь, наверно, перенять формальные уловки и поставить их на службу новому, жизнеутверждающему содержанию? Но как — непонятно. Вот бы перед началом весенних работ на собрании пункта проката лошадей выступающий выдал бы сочным басом псалмопевца:
Вас, о братья, призываю требовательность повысить,
чтобы сыт был каждый конь ваш, сеялки и плуг — в порядке,
а еще желаю в деле вам успеха и старанья…
А в ответ ему из зала дружно отозвались бы:
Все слова твои священны, и тебе мы пожелаем
самому успеха тоже в той кампании, которой
уже близится начало.
И вышел бы сплошной гротеск. А почему, скажите на милость? В церкви, выходит, любую чепуху можно поднести в облагороженном виде, а попробуйте облечь в ту же форму простые, серьезные проблемы наших дней! Немыслимо! В молодости Калев Пилль, размышляя над этим, расстраивался не на шутку: писали же знаменитые композиторы и поэты кантаты ко дням церковного календаря, — где же наши кантаты?
Тут нить размышлений Калева оборвалась: на другой стороне улицы он заметил троих мужчин, неуловимо выделявшихся из торопливой толпы. Спина и походка одного из них казались знакомыми. Судя по всему, это были приезжие: через руку перекинуты плащи, а в них сегодня не было никакой надобности.
Калев живо пересек улицу и ускорил шаг. Мужчины переговаривались, на них были темные костюмы, аккуратно начищенные туфли, их затылки свидетельствовали, что не перевелись еще люди, ценящие труд парикмахера. В мире джинсов, сабо, кофточек и причесок под Тарзана они казались какими-то доморощенными, похожими чуть ли не на деревенского пастора. Эта розовая шея в складочках… Теперь Калев признал одного из них — он откуда-то из Валга, коллега-лектор. Кажется, он теперь в райкоме.
— Что это ты, Пеэтер, слоняешься по Таллину? Дома уже делать нечего?
Пеэтер Линд сразу узнал Калева, и его круглое, добродушное лицо расплылось в улыбке.
— Два сапога пара. Сам небось тоже сачкуешь. Мы вот после второго выступления дали ходу, пошли взяли по сто с прицепом… — заметил Пеэтер как бы между прочим, но прозвучало это наивным хвастовством.
— А ты где бродишь? С утра тебя не видать было. И вчера… вчера тоже.
Калев начал понимать, что речь идет о каком-то семинаре или совещании. Но о каком? И почему он не получил приглашения? Вот так. Только успокоился — и на тебе!
— Да я вчера и приехал, — уклонился он от ответа.
— Вон оно что… А с этими парнями знаком? Эльмар, Прийт.
Названный Эльмаром «парень» лет под пятьдесят и впрямь показался знакомым. Не он ли выступал в Варгамяэ на подготовке к юбилею Таммсааре? Так и есть, говорил длинно и скучно, припомнилось Калеву.
— Как же, помню, в Варгамяэ встречались, — сказал Калев, и они пожали друг другу руки.
— А Прийт — из Пылва. Его ты, пожалуй, не знаешь. У него молоко на губах не обсохло: и года не работает.
У альбиноса Прийта лицо было и впрямь молочного цвета, рыжие волосы в сочетании с тонкими усиками придавали физиономии хитрое, лисье выражение, которое дополняли пронзительно-голубые, бегающие глазки.