У Достоевского (кажется, в “Подростке”) одна пожилая барыня говорила, что Западная Европа есть не более чем сон. Но интеллигенция, да и не только, а вся Россия бесконечно стремилась каким-то образом увидеть этот сон, точнее – себя в этом сне. Чтобы потом с тоской проснуться. Запад и наших диссидентов пригревал, знаменитостями их для нас при жизни делал – Солженицын, Бродский,
Зиновьев. Владимир Георгиевич Борзиков был из их числа. Физик, пошедший в философы, а потом ставший писать социологические трактаты, которые он называл романами, но которые читались, ибо были против советской власти. Конечно, он и в партии в свое время состоял, по разнарядке приняли, ибо происхождения был хорошего – из крестьян, то есть из трудящихся. Как заметил когда-то наш с Костей наблюдательный друг Володя Кормер, если мы обратимся к статистике, то увидим, что весь сталинский призыв был из крестьян, причем часто из детей раскулаченных. Марксова пролетариата в России к тому времени практически не осталось (и было-то процента четыре), а новые рабочие – те же еще в сущности крестьяне были. Попав в партийные кабинеты, они как страшный сон вспоминали свое крестьянское прошлое, но культ крестьянства поддерживали, да и своих принимали охотно. И вдруг этот бывший мужик с изломанным сознанием, где партийность мешается с ненавистью к раскулачившим его партийцам, не догадываясь еще, что свои придут к власти, сваливает на Запад под аплодисменты интеллигенции.
Как же Борзиков мог воспринимать Запад? Конечно, как несбыточный сон. А может, и нет. Конечно, и московская квартира, и звание профессора в деревенском детстве могли только сниться, возмечтать можно – “по-мальчишески, в дым”. Но вступил он в этот сон как в реальность. Сон стал реальностью. Теперь все прошлое – мальчишеские драки, уборка сена и сеновал с девками, сельский клуб, должность звеньевого, котел картофеля на всю семью в хорошие дни, мокрые буханки серого хлеба, которые завозили в магазин раз в неделю, – это было в прошлом, было сном. Вообще, прошлое легче кажется сном, замечали вы это? Потому что сон больше отвечает сущности нашей жизни.
Но Борзиков Косте не приснился. Он тогда сразу решил, что, если все же получит стипендию немецкого университета и жить будет в соседнем городе, то героя-диссидента непременно навестит. Если человек решился на такой шаг, значит, было у него свое представление о смысле жизни. Это-то и хотел понять Костя. Запасшись московскими рекомендациями, он посетил его. Ставшего диссидентом после литературного тамиздата, физика, философа и писателя отпустили на конференцию в Швецию и лишили советского гражданства. Германия приютила его, и по Москве ходили его слова – первое впечатление от немецкой жизни и немецких магазинов: “Бедный мой народ, если б он знал, что такое возможно”. И вот Костя впервые увидел этот мир.
Культурный шок был очевиден, ибо культура – это не только наша книжная духовность, но и отсутствие бытового унижения, мата на улицах, очередей в магазинах и хамства продавцов. Позвонив великому инакомыслу, передав приветы от знакомых, Костя сказал, что живет в городке – час езды от Гамбурга. И что собирается на днях в гамбургскую пинакотеку. И тут же получил приглашение: “Зачем вам пинакотека, когда я здесь”. Костя растерялся, но все же выговорил право посетить знаменитое собрание картин. И они условились, что к обеду, к трем часам, он Костю ждет, причем благородно встречает на перроне U-Bahn’a, иначе он не доберется до его дома на окраине
Гамбурга. Мол, на окраине приходится жить великому человеку. Еще не рассказывали о виллах “новых русских” на лазурных берегах, про секретную жилую собственность бывшей партэлиты и лидеров перестройки ходили лишь слухи, так что слова о собственном доме впечатление произвели.
Надо сказать, Коренев нервничал, чтобы не опоздать, даже картины смотрел вполглаза. Слишком чувствовал, что приглашен в гости к
Самому. Поэтому, – так, собственно и должно было случиться, – когда вышел из пинакотеки, то заплутал: первый раз за границей, первый раз в Германии, первый раз в большом чужом городе. Спрашивая дорогу, он все время натыкался на немцев, не воспринимавших его неуклюжего английского, а по-немецки он тогда хоть и понимал немного, но говорить боялся. Но вот две очень милые немецкие старушки, отставив свои, может, не очень важные, но все же намеченные старушечьи дела, минут двадцать вели Костю до нужной остановки U-Bahn’a. И Коренев приехал вовремя.
Невысокого роста, подтянутый, крепкий, с квадратным лбом, залысинами, в линялом джинсовом костюме, на вид – не более пятидесяти, классик держал на поводке большого пушистого чау-чау, собаку красивую, необычную, которую, по слухам, китайцы употребляют в пищу. Он молча пожал Косте руку. А потом вдруг вместо здрасьте воскликнул: “Как я ненавижу немцев!” Кореневу невольно вспомнились милые старушки, но он тут же себя осадил, подумав, что великий человек имеет в виду то, что немцы изобрели идеологию нацизма. Они шли меж особнячков окраинного Гамбурга в феврале, но зимы не было, всюду – зелень. Собака время от времени рвалась с поводка и утаскивала за собой хозяина, и он тоже пробегал вперед, повиливая одетой в джинсы задницей. Потом с деревянного крылечка совершенно солнечного цвета вошли в дом. В прихожей на полу были мраморные плиты, на которых стояла коробка с тапками, как в музее. Вышла пышнобедрая, стройная хозяйка дома, жена Борзикова, протянула довольно твердую, но чистую, без царапин и шероховатостей руку и представилась:
– Алена. – Потом повела рукой, как бы приглашая войти, но и указывая на красного дерева коробку с войлочными тапками, разложенными в немецком порядке.
– Коренев, – представился Костя.
– Замечательная фамилия! – воскликнул хозяин, точно первый раз ее услышал. – В ней сила жизни слышится. Вслушайся, Аленушка: корень жизни! Не правда ли?
Та облизнула губы и улыбнулась Косте, слегка опустив глаза. Но уличную обувь Косте все равно пришлось снять и надеть войлочные тапки, в которых он и вошел в комнаты, невольно полируя паркет.
Комнаты были вполне буржуазные, с диванами и пуфиками, разнообразной красивой посудой в шкафах со стеклянными дверками, на втором этаже располагалась обсерватория с телескопом, откуда философ-физик смотрел на звезды, внизу, рядом с сауной и бассейном, обитое войлоком помещение с книгами – для творчества. Обед был немецкий, сытный, но обычный: фасолевый суп из банки, сосиски, капуста вареная, на закусь – невкусные маринованные огурчики и копченая венгерская колбаса-салями. Это в России от бедности устраивали обычно суперроскошные и изобильные столы. Косте была выставлена бутылка московской водки вместо интересовавшего его шнапса, сам хозяин уже несколько лет был в завязке и пил мальц, напиток, как он пояснил, типично немецкий и к которому надо привыкнуть. А ведь раньше, в России, пил много. Легенды ходили, да и социология его была пропитана алкогольными темами.
– Ох, как я пил, – усмехнулся он горделиво. – Но бросил, чтоб черты не переступать. Но вы эту историю слышали, быть может.
Слышал, слышал, ее тиражировали западные газетчики, бравшие у него интервью. А потом она разошлась устным фольклором по институту, где он прежде работал. Причем, как водится, каждый уверял, что был свидетелем и оттаскивал озверевшего Борзикова от девушки. История была с налетом рыцарского мелодраматизма, столь свойственного прозе диссидентского классика. Обычно-де, он, как и положено рыцарям, пропивал всю зарплату в первый же день. Но однажды решил быть разумным и половину зарплаты отдал девушке из машбюро, умоляя, чтобы она сегодня ни за что ему денег не отдавала, с какими бы просьбами он к ней ни явился. И вскоре явился, сначала просил, потом стал требовать. Девушка, которой его было жалко, денег не давала, в сейфе заперла. Тогда он схватил ее одной рукой за горло, другой за плечо и принялся бить головой о сейф, пока девушка не осела на пол. Очнулась она в хирургическом отделении, на выстриженной голове несколько швов. Но на Борзикова не донесла, сказала, что бил ее незнакомец. Ее тогдашний друг искал Борзикова, чтобы убить. Почти неделю трусивший
Владимир Георгиевич не приходил домой, прячась в соседнем лесопарке.
Но еще больше опасался он персоналки и даже уголовки, так что, выбравшись наконец из леса, кандидат физико-математических и доктор философских наук притащился к девушке с букетом цветов. И поклялся ей, что больше пить не будет. Поклялся так же торжественно и в компании приятелей, добавив, что если он, сам он, посмел поднять руку на женщину, значит, от водки надо отказываться. Был тут, наверное, и обыкновенный шкурный страх, что водка до тюряги доведет.
Но волю проявил – пить бросил. Хотя, сидя в компаниях с бокалом минеральной, пьянел, как и другие: рефлексы, память тела. “С тех пор и не пьет, – говорили глубокомысленно бывшие собутыльники. – Зато писать начал всякую антисоветчину. А пил бы, за перо не взялся б”.