На столбе перед общежитием висел громкоговоритель «колокол», вокруг которого росло множество подорожников, их цветы «солдатики» стояли как свечи на именинном пироге. По вечерам жильцы из общежития и соседних домов собирались у колокола слушать последние известия. Собирались задолго до сообщений. Одни садились на лавку, другие приносили табуретки. После сообщений долго не расходились, обсуждали события, спорили… Теперь разговоры и не вспомнить, но в память четко врезались цветы «солдатики» и бой курантов перед сообщениями. От этих звуков после войны я еще долго вздрагивал; они были как эхо далекого обвала, как раскаты грома — отголоски уходящей грозы.
И еще запомнились тени. В общежитии от «буржуек» и коптилок падали глубокие, густые тени. Точно развешанные, они дрожали на стенах и казались призраками погибших на войне.
Я вспоминаю, как мы с Юсупом собирали на речке моллюсков, искали в поле невыбранные картофелины, стручки чечевицы — из них наши матери варили баланды…
Теперь я часто вижу, как в булочной подолгу трогают булки, принюхиваются — ночной ли выпечки, не черствые ли? А передо мной встают подвальные окна столовой при госпитале, куда мы бегали нюхать запахи (это так и называлось «пошли нюхать»), картофельные очистки, которые мы собирали на помойке столовой и потом жарили на стенках «буржуйки», кипяток с сахарином и жмых, заменявший нам сладости…
Помню мы с отцом отстояли очередь в магазин, где по карточкам выдавали черный хлеб. Отец вошел в магазин, мне наказал ждать его у входа. День был дождливый, ветреный; ожидая отца, я сильно продрог, от голода чувствовал жуткую слабость; поглядывая на дверь, я думал лишь об одном — какой будет хлебный довесок, большой или не очень (хлеб отпускали строго по граммам). Отец всегда давал мне довесок, но в тот день вышел и быстро пошел в сторону. Я догнал его.
— Пап, дай довесок!
— Отстань! — буркнул отец.
Я схватил его за руку.
— Пап, дай!
Он оттолкнул меня и вдруг я увидел, что это не отец, а мужчина похожий на него. Видимо, от голода у меня ослабло зрение.
Замечательно, что теперь дети не знают, что такое хлебные карточки и жмых, махнушка и расшибалка, но, пожалуй, у моего поколения перед нынешним есть преимущество — мы знаем цену вещам, наш фундамент крепче. И потом, дети военного времени не имели игрушек и оживляли чурки, палочки — «это будет собака, это слон» — через воображение развивали таланты; теперь дети тупеют у телевизора.
На зиму «буржуйки» перетащили в комнаты и трубы выставили в форточки. В то время топливо экономили и батареи бывали чуть теплыми, а морозы начались лютые: трескались кирпичные дома, лопались водопроводные трубы, замерзали на лету и падали воробьи… До сих пор мне снятся керосиновые коптилки с нитями копоти до потолка, наше окно с толстой наледью на стекле, скуповатый свет. Я слышу, как за окном, точно тетива лука, гудят заледенелые прутья, ощущаю холодное одеяло, сшитое из лоскутов (уходя на работу, отец с матерью еще укрывали нас своими одеялами). Прошло столько лет, а привычка спать, накрывшись с головой, осталась у меня по сей день.
Но кое-кто из предприимчивых людей и то суровое время пережил неплохо. У Смеяцких, например, было тепло — они обили стены одеялами. И питались они лучше всех. А сколько скупили за бесценок вещей у своих бедствующих соседей! Ходил слух, что накопленного золота им хватит на всю жизнь.
— Чтоб их разорвало от богатства, — злился Юсуп.
Теперь среди молодежи модно ходить в потертых куртках, носить холщовые сумки, но здесь уж первенство точно принадлежит моему поколению — мы носили ватные телогрейки, вместо портфелей — сумки от противогазов, вместо носков использовали газеты (в драных валенках ноги мерзли нешуточно). Только у Вовки Смеяцкого было зимнее пальто и предмет постоянной нашей зависти — скрипящая полевая сумка со множеством отделений. Вовка не давал даже трогать ее, и вообще всячески подчеркивал свое превосходство, но мы не очень-то обижались — в детстве друзей не выбирают, дружат с теми, кто живет во дворе.
Школу тоже почти не отапливали, и часто сидели за партами в телогрейках, а те, кто ходил во вторую смену, занимались при свечах. Учебников не хватало, выдавали один на троих. Тетрадей не было совсем, писали на оберточной бумаге. Тетради появились только в конце войны — красивые, пахнущие типографской краской, с форматками на обложке и белыми страницами в клеточку и косую линейку, с синей полосой — полями. Вначале ими награждали за хорошие отметки, потом стали выдавать всем. Именно с того времени стопка белой бумаги для меня представляет огромную ценность — всякий раз поглаживаю ее, перекладываю, а записывая что-либо, стараюсь бережно использовать площадь каждого листа с обеих сторон. В некоторые писчебумажные принадлежности (толстые блокноты и «общие» тетради) вообще ничего не записываю — складываю их в ящик стола, с надеждой использовать для особо ценных мыслей, которые, возможно, когда-нибудь придут в голову.
В школе старшеклассники считали нас, малолеток, совершенно безмозглыми, что, конечно, не соответствовало действительности, но что точно — мы были чересчур легковерны. Однажды один парень татарин подозвал меня.
— Эй, ты! Подойди к своей училке и скажи… (он произнес фразу на татарском языке).
— А что это? — спросил я.
— Ну, просто «поздравляю вас». У нее день рождения.
Нашей училкой была молодая татарка, которая только недавно окончила педучилище и выглядела одногодкой старшеклассников. Я подловил ее в прихожей школы и выпалил заученные слова. Училка густо покраснела, отвела меня в сторону.
— Что ты говоришь, негодник?! Кто тебя этому научил?! Никогда больше этого не говори!
Оказалось, парень научил меня безобразному предложению, которое в сглаженном переводе звучит как «пойдем в кустики».
После школы катались на колбасе промерзших трамваев, носились по ледяному желобу на каталках, сделанных из железных прутьев, бегали на свалку трофейной техники, которую привозили к заводу на переплавку. На свалке находили каски, пулеметные ленты, патроны. Несколько раз устраивали «стрельбу» — в овраге разжигали костер и бросали в него патроны; сами прятались в канаве «окопе», но вскоре за эти опасные игрища получили взбучку от участкового.
Но самые лучшие воспоминания связаны с ледником. Его заливали недалеко от общежития и наращивали всю зиму, а летом кололи ломами и развозили глыбы льда в продовольственные магазины и морги. По леднику мы гоняли на коньках, прикрученных веревками к валенкам. Некоторые катались на одном коньке, а кое-кто и просто на дощечках и рейках; и конечно играли в «русский хоккей» (мячом служила консервная банка)…
У Вовки Смеяцкого была деревянная лошадь. Чтобы посидеть на этой лошади, мы стояли в очереди, а за «сиденье» Вовка брал определенную плату: сахарин или жмых. Один раз мать дала мне кусок сала. Весь день я носил его в кармане, ждал, когда появится Вовка; время от времени нюхал и облизывал кусок, раза два надкусил, но все же сберег и «прокатился» на лошади.
Я заметил — взрослые моего поколения не меньше детей любят игрушки — мы не доиграли в детстве. Как-то лет в тридцать я подобрал на улице покореженную игрушечную легковушку, принес домой, починил, стал пускать по полу, испытывая невероятный восторг. Соседей подавило это зрелище, они смотрели на меня как на тронутого. Я и сейчас слыву барахольщиком — подбираю у помоек чуть поломанную мебель и всякие штуковины, приношу домой, ремонтирую — не могу смотреть, как выбрасывают вещи, которые еще могут послужить.
У нас не было игрушек, зато мы играли в «чижа», лапту, городки. Жаль, что эти простые народные игры ушли в прошлое! И где теперь самострелы и самокаты — первое, что делали наши детские руки?! Именно тогда в нас закладывалась любовь к труду. Те игры и самоделки доставляли нам радость, мы были по-своему счастливы. Конечно, теперешним подросткам наши радости покажутся смешными, но у всех свои радости и ценности. Я знаю бывших фронтовиков, которые, несмотря ни на что, считают годы войны лучшими в своей жизни — тогда они познали, что такое настоящее мужество и братство; все послевоенное для них — приложение к тем годам.
5.На третьем этаже общежития жила тетка Груша с дочерью Настей. В их комнате висел оранжевый абажур, от которого струился мягкий свет. Его я особенно запомнил. Его и запах духов тетки Груши, всегда веселой, носившей яркие платья, будто и не шла война и ее муж не был на фронте. А Настя считалась самой красивой девчонкой в общежитии и вообще во всей Клыковке. Их женская школа находилась через улицу от нашей мужской (мы учились раздельно, для моего поколения был создан искусственный барьер), но половину пути мы с Настей вполне могли бы ходить вместе. Только не я один об этом подумывал. За право носить ее портфель жестко соперничали Юсуп и Старик — Левка Старостин. Если один из них нес ее портфель, можно было определенно сказать — другой придет в школу с синяками. Это было позорное соперничество. Сама Настя никому не отдавала предпочтения. Больше того, как опытная блудница, подогревала ревность поклонников: Юсупу говорила, что Левка добрый, подарил ей марки, а Левке — что Юсуп пригласил ее в кино. Как только я уловил это коварство, сразу окрестил ее «воображалой», и интерес к ней у меня пропал.