Раз только в жизни он пришел в волнение и оказал деятельность, приняв участие в неподцензурном альманахе «Метрополь», что преследовался властями СССР за якобы содержащееся в нем категорическое требование свободы хотя бы слова, и этого опыта для него оказалось достаточно, чтобы отрешиться от суеты и поиметь небывалое отвращение к так называемой «общественной жизни». Ходил он обычно в хлопчатобумажной фуфайке, кожаных баварских шортах, ел часто, много и только в затруднительных случаях, то есть всякий раз, когда его о чем-то спрашивали, ошибочно думая, что он умный человек, судорожно тер пальцами правой руки загорелую лысину, чесал под мышкой, с трудом выговаривая: «Да... Действительно... Я тоже так полагаю... Ябеныть...»
Евгений Анатольевич сидел в креслах возле окна и дышал напряженно, потому что, очевидно, уже изрядно выпил с утра. Николай Романович ходил большими шагами по комнате, засунув руки в карманы, и ругал нынешнюю молодежь.
– Руся, например, – продолжал Николай Романович, – Русю я не понимаю точно. Я для нее не довольно романтичен. Ей вся Россия мила, за исключением родного отца, который, между прочим, не хухры-мухры, а все-таки российский... ну, ладно, не будем говорить об этом. Нервы, ученость, паренье в небесах, антисекс – это все не по нашей части. Но вот этот самый наш уважаемый Михаил Сидорыч, ведь он же просто мерзавец! Положим, ты писал Зденеку Млынаржу, знаешь Дубчека, Горбачева, но это же не значит, что ты должен вести себя как свинья по отношению к тем, кто... кто старше тебя, больше поработал для России и, наконец, поит, кормит тебя.
Евгений Анатольевич только крякнул, поглядел на него, почесался. Анна Романовна оживилась.
– А вот мы сейчас выясним, почему это он так распустился.
– Я этого вовсе не требую, – начал было Николай Романович, но было уже поздно. Как из-под земли вырос Михаил Сидорыч.
– Явился не запылился, – лукаво отрапортовал он.
Николай Романович опустил глаза.
– Как ты можешь манкировать Николаю Романовичу, я тобой очень недовольна, – еле заметно подмигнула ему Анна Романовна.
– Я готов извиниться перед вами, Николай Романович, – проговорил Михаил Сидорыч с учтивым полупоклоном, – если я вас точно чем-нибудь обидел.
– Я вовсе не о том, – возразил Николай Романович, по-прежнему избегая встречаться взглядом с Михаилом Сидорычем. – Впрочем, я охотно вас прощаю, потому что, вы знаете, я человек добрый и незлопамятный. Просто... жалко, что вы тратите свои лучшие годы на всякую ерунду.
– Но позвольте, в чем же все-таки заключается моя вина? – тихо и любопытно спросил Михаил Сидорыч. Повисло напряженное молчание.
– Ах, боже мой! – торопливо воскликнул Николай Романович. – Минуты нет покоя. Только задумаешься о судьбе России, а тут сцены, неприятности. Идите-ка вы все к черту!
И, не докончив начатой речи, он быстро вышел вон, хлопнув дверью.
– Как же... Россия... – язвительно сказала ему вслед Анна Романовна. – Не о России вы думаете, ветреник, а об этой... этой... С кем лучше кататься на «вольво», чем с собственной женой. Где мой бокал с легким искристым рейнским мюнхенского розлива?
И она удалилась, шурша шелковой пижамой. Михаил Сидорыч хотел было последовать за ней, надеясь, что она его тоже угостит, но был остановлен посерьезневшим Евгением Анатольевичем.
– Следовало бы... это... начистить тебе хлебало, ябеныть, – говорил вперемежку отставной писатель.
Михаил Сидорыч угрожающе наклонился к нему:
– А за что же это, полупочтеннейший Евгений Анатольевич?
– За то, что... уважай Николая Романовича. А вдруг он и в самом деле царь?
– Кто? Николай Романович?
– Известно, он. Скаль зубы-то!
Михаил Сидорыч скрестил руки на груди.
– Эх вы, фундамент вы общественного здания, черноземная вы сила, широко известная в узких кругах.
Евгений Анатольевич потер лысину:
– Полно, брат, не искушай, ты знаешь, у меня рука тяжелая...
– Ведь вот, – продолжал Михаил Сидорыч, – умный вы, кажется, человек, а как легко вас наколоть! Да знаете ли вы, адепт Колчака, за что наш царь гневается на меня? Ведь мы с ним сегодня все утро провели у его немки. Сначала пели для смеху советские революционные песни, а потом скучно стало, мы взяли с его немкой и разделись догола. Он обиделся да ушел, и я следом за ним – на кой мне его немка? Кто же тут виноват, что везде такой бардак? А?
– Не искушай, говорю тебе, – простонал Евгений Анатольевич.
Михаил Сидорыч засмеялся и выбежал вон. А Евгений Анатольевич, просидев около часу недвижимо, достал из внутреннего кармана фуфайки плоскую фляжку с грушевой водкой и долго с усилием глядел на нее, будто не понимая хорошенько, что такое у него в руке. Потом он посмотрел в зеркало, остался доволен своим изображением, крепко приложился и откинулся в креслах, снова глядя на фляжку. Уже очень много других событий романа «Накануне накануне» произошло, а он все держал фляжку перед собой в растопыренных пальцах и с тем же усиленным вниманием поглядывал то на нее, то в зеркало, пока фляжка совсем не опустела.
Михаил Сидорыч вернулся к себе во флигель и раскрыл было самиздатскую книгу «Эротика в тоталитарном искусстве», иллюстрированный альбом, который тайно привезли ему из СССР, потому что он обещал принять деятельное участие в репринтном его переиздании на Западе. Но тут под дверь его комнаты как бы сам собой просунулся беленький треугольник складного письма, и он с жадностью схватил послание.
«Я надеюсь, – писал ему Николай Романович, – что Вы все же не такое говно, чтобы трепаться на каждом углу о наших утренних jokes[1]. Ведь так поступают только безрогие скоты и козлы, к которым я пока еще не имею серьезных оснований Вас причислять».
Михаил Сидорыч начертал внизу фломастером: «Не бэ, пахан, мой рот – могила» – и осторожно подсунул записку под дверь, где она мгновенно исчезла.
Он снова было взялся за книгу, но она скоро выскользнула у него из рук. Он посмотрел, как алеет запад на фоне двух могучих дубов, стоящих особняком от других деревьев, и подумал: «Днем дубы очень красивые бывают, а какие же они вдвое красивые вечером», – и отправился в сад с тайной надеждою встретить там Русю.
Он ее там и встретил.
– Извините меня, – сказал он, – что я лезу со своим свиным рылом в калашный ряд, то есть здороваюсь с вами.
Руся вспыхнула и отвернулась, закусив губу. Михаилу Сидорычу вдруг стало отчего-то стыдно.
– Я ведь вспомнил, что еще не попросил у вас прощения в моей вчерашней дикой выходке. Простите меня!
Руся робко посмотрела на него, опасаясь, что тот снова ерничает, но, увидев его глаза, полные слез и мольбы, обняла его и поцеловала как родного.
Он тоже сжал ее в объятиях и, задыхаясь, спросил:
– Скажите... мы действительно никогда не сможем быть... быть вместе? Хоть на час, хоть на минуту, хоть на секунду?
– Нет, Михаил Сидорыч, – просто и грустно ответила Руся. – Это никак невозможно. Вы, может быть, очень добрый человек, но как мужчина вы для меня – ноль и как мыслитель – тоже ноль, а двумя нулями, как вы знаете, метят двери нужников.
– Недурно сказано, ценю ваше остроумие, – проговорил с комической унылостью Михаил Сидорыч, которого эта фраза непонятно почему даже немножко развеселила. – Засим нужник полагает, что ему неприлично мешать далее вашей уединенной прогулке своей вонью. Прощайте! Adios!..[2] – вдруг заговорил он по-испански.
Руся хотела остановить его, но подумала и тоже сказала:
– Adios. – И добавила: – Aufwiedersehen[3]. Катись на катере к такой-то матери... – Она не любила употреблять нецензурные слова.
А Михаил Сидорыч тут же встретил Владимира Лукича, который ехал по дорожке сада на никелированном велосипеде со спущенным задним колесом.
– Ехай, ехай, брат! – как безумный завопил он. – Ехай прямо к ней, трахни ее, возьми ее, симбирский гунн! Она, кажется, именно тебя ждет... кого-то она ждет, во всяком случае! Знаешь ли ты, что я уже два года живу с ней в одном доме и только сейчас осознал, что мог бы быть с нею, но сам, из-за собственного легкомыслия, потерял свое счастье. И не скаль, пожалуйста, на меня свои желтые зубы, не сдвигай грозно остатки бровей. Я не помешаю тебе. Я отправлюсь на Главный вокзал Мюнхена и там проведу время не хуже, чем ты!
Владимир Лукич и не думал гневаться на Михаила Сидорыча, потому что он в самом начале этой тирады упал с велосипеда и теперь лежал на дорожке, усыпанной крупнозернистым гравием, ожидая, чтобы кто-нибудь его поднял.
А Михаил Сидорыч действительно поехал на Главный вокзал города Мюнхена и там подрался с советскими туристами, которые громко обсуждали у витрины небольшой лавчонки, как бы им на пять дойчемарок купить каждому по двухкассетному магнитофону.
– Вюр апталюнг полицай! – завопил он на неизвестном туристам и автору языке, и они испуганно разбежались, опасаясь, что их никогда больше не пустят за границу или исключат из коммунистической партии.