Но об этом будет поведано в свое время и по возможности бережно, потому что мертвые очень уязвимы, и это понятно. То, о чем может поведать живущий, пока он жив, могло бы окончательно умертвить мертвого: легковесность. Вот почему нельзя, как ни жаль, придерживаться фактов, к которым примешано слишком много случайного и которые мало о чем говорят. Еще трудней отделить то, что знаешь наверняка, и установить, с каких пор; что открыла мне она сама и что — другие; что добавило ее наследие и что оно же скрыло; что надо выдумывать во имя правды, во имя того образа, который уже порой является мне и к которому я приближаюсь с величайшей осторожностью.
И тут дороги, по которым мы действительно прошли, начинают смешиваться с нехожеными, и тут я слышу слова, которых мы никогда не говорили, и тут я вижу ее, Кристу Т., какой она была наедине с собой. Возможно ли это?.. Годы, вновь встающие передо мной, — это не те же самые годы, свет и тени еще раз мешаются на нашем лице, но лицо остается невозмутимым. Разве это не удивительно?
Мы разучились даже верить в чудеса.
Напротив, мы рассчитываем на помощь случая. У кого в минуты величайшего смятения хватило бы духу сказать: именно так, а не иначе? Порой, в давно знакомом окружении мы способны вдруг поднять голову и оглядеться по сторонам: ах, так вот куда меня занесло…
На доске в большой аудитории была написана метрически расчлененная стихотворная строка: «Нам повсюду зима повредила…» Отнюдь не огненные письмена, не знамение, и во мне ничто не шелохнулось. Я слушала докладчика, он был в синей рубахе, веснушчат и рыж, и с величайшим пылом говорил о детской площадке, которую обязался построить наш факультет. Нет, меня не пронзило током, я не испугалась и не усомнилась. Я увидела: передо мной сидит Криста Т. Я могла бы коснуться рукой ее плеча, но я не сделала этого. Это вовсе не она, уговаривала я себя наперекор твердому знанию, ибо именно ее рука писала что-то у меня на глазах. Когда она вышла из аудитории, я не встала и не окликнула ее. Я говорила себе: если это она, я теперь буду видеть ее каждый день. Достойно удивления, но я не удивлялась, и волнение, которого я ждала, тоже почему-то запаздывало.
Если это действительно она, — боже мой, конечно же, она! — мне хотелось, чтобы она первой меня узнала. Я понимала, что за семь лет при желании можно позабыть много имен и лиц. Мы тогда строго обходились с нашими воспоминаниями.
И вдруг мы неожиданно лицом к лицу столкнулись с ней в узком проходе универсального магазина. Одновременно и непроизвольно на наших лицах выразилось узнавание. Она — это была она, и я — это была я. И она не скрывала, что узнала меня еще на собрании. И то, что мы не стали спрашивать друг друга, почему мы заговорили только здесь, только сейчас, тоже было первым знаком старого или уже нового доверия.
Мы вышли из универсального магазина и медленно побрели по еще мало мне знакомым улицам Лейпцига в сторону вокзала.
Воскресение из мертвых. Если есть на свете чудеса, это было одним из них, вот только мы утратили способность правильно их воспринимать. Мы едва ли догадывались, что чудо можно встретить чем-нибудь другим, кроме обрывочных фраз и насмешливых улыбок. По голым площадям, через которые мы проходили, свистел ветер, каждый день возникавший среди развалин послевоенных городов. По улицам перед нами клубилась пыль, со всех сторон дуло, нельзя сказать, чтоб нам было очень уютно, и мы по привычке подняли воротник и засунули руки в карманы. Мы обходились полуфразами и выжидающими взглядами, которые больше всего подходят к таким городам.
Криста Т. шла легко, наклонясь вперед, словно одолевая не очень сильное, но постоянное, уже ставшее привычным сопротивление. Я приписывала такую походку ее высокому росту. Разве она и раньше не ходила точно так же? Она взглянула на меня, улыбнулась.
Теперь я поняла, почему в первую минуту удержалась от желания заговорить с ней. Теперь мне пришел в голову и вопрос, который сейчас был как нельзя более уместен. Но я не воспользовалась случаем задать его, не воспользовалась ни тогда, ни позже, и лишь в своем последнем письме, которое она уже не могла прочесть, я прозрачно на него намекнула.
Прежде всего нам следовало заполнить признаниями брешь, отделявшую нас от настоящего разговора. Куда занесло ее, куда — меня. Словно в крайнем изумлении, мы качали головой, удивляясь своим путям за последние шесть лет, путям, которые многократно чуть не соприкоснулись. Но «чуть» еще не означает «действительно», это мы к тому времени успели усвоить, и порой пятьдесят километров значат не меньше, чем пятьсот. «Не хватило всей жизни» равнозначно выражению «не хватило самой малости», мы уже постигли это, но все же делали вид, будто тот единственный километр, который помешал нам встретиться раньше, все еще способен повергнуть нас в изумление. Делали вид, будто и в самом деле хотим узнать, что сталось с тем и с той, но говорили об этом мало, чем выдавали свою неискренность. Если она не знала о смерти нашей учительницы, то узнала от меня сейчас. Ах, воскликнула она. Мы быстро переглянулись. Далекая смерть.
Потом мы начали расспрашивать друг друга о пережитом, словно из этого можно было сделать какие-то выводы, а расспрашивая, заметили, что употребляем одни и те же слова, избегаем одних и тех же. Кстати, мы сидели на одном и том же собрании, читали, по всей вероятности, одни и те же статьи. Разнообразия дорог для нас в ту пору не существовало, большого выбора мыслей, надежд и сомнений тоже нет.
По-настоящему мне хотелось узнать только одно: осталась ли она все той же, которая в любую минуту, хоть сейчас, на оживленной улице, среди торопливых, плохо одетых людей способна издать свой клич «эге-гей». Или я напрасно ее нашла? Другие люди, которых я встречала, умели многое другое, это умела только она.
Может быть, мне недоставало чувства радости? Потрясения? Радость вдруг пришла. И потрясение — тоже, с обычным опозданием. Чудо! Если на свете есть чудеса, это было одним из них. И кто скажет, что мы не были к нему готовы и своими полуфразами не оказали ему достойную встречу? Мы стояли на трамвайной остановке и вдруг начали смеяться. О, это множество дней, вдруг оказавшихся у нас впереди! Мы глядели друг на друга и смеялись, как смеются после ловкой выходки, после удачной шутки, которую ты сыграл над кем-нибудь, возможно над самим собой. Так, со смехом мы и расстались. Она стояла, смеялась и махала мне рукой, когда мой трамвай тронулся.
Смех мог оставаться как есть, но дорогу от универмага до вокзала нам следовало пройти еще раз, чтобы сказать друг другу иные слова, чтобы найти в себе смелость и заменить полуфразы на целые, чтобы вытравить недостаток остроты из наших речей и не тратить время даром. Нам следовало посмотреть на другое и другое увидеть. Только смех в конце пусть остается как есть: потому что впереди у нас еще много дней, впереди все время, которое уничтожит недостаток остроты, хотим мы того или нет. Тогда уж лучше хотеть.
Тогда уж лучше пройти один и тот же путь дважды.
Недостаток остроты? Слово может прозвучать странно. Чего-чего, а остроты в те годы, о которых предстояло говорить, было предостаточно. Отделить «нас» от «других», отрезать раз и навсегда — вот в чем было спасение. А про себя знать: еще немного, и уже ничто не отделило бы «другое» от нас, потому что другими стали бы мы сами. Но как можно отделить человека от себя самого? Об этом мы не разговаривали. Хотя она, Криста Т., это знала, когда шла рядом со мной по продуваемым площадям, либо нам нечего было сказать друг другу. Быстрый взгляд, когда разговор зашел о смерти учительницы — тяжелая, далекая смерть, — показал мне: ей ведомо это чувство непричастности, возникающее, когда не хватает взрослости.
Здесь, при повторении нашего пути, при повторной встрече, между нами должен воскреснуть Хорст Биндер, сын нашего соседа, железнодорожника. Она, Криста Т., тоже знала его, я показала ей, с каким ожесточением он меня преследует, куда бы я ни пошла. Я просто бесновалась, к чему мне такая победа, в нем было что-то жуткое, гордиться тут было решительно нечем. Я вырывала из рук у него свой портфель, который он непременно хотел нести, я ненавидела его гладко зачесанные волосы, которые падали ему на лоб, а всего больше я ненавидела этот многозначительный, пылающий взор. Я хотела вместе с Кристой Т. посмеяться над ним, но она не смеялась, мне даже кажется, она его жалела.
До того дня, когда мы плечом к плечу стояли, построившись в огромное каре — белые блузки, коричневые рубахи, — и однорукий баннфюрер громким голосом выкрикнул на всю просторную площадь имя Хорста Биндера. Я знала, что произойдет дальше. Ведь Хорст Биндер был мой сосед, а наша улица уже несколько дней гремела его именем, только я не могла больше его произнести вслух, вот почему я ничего о нем не говорила, даже Кристе Т. Я уклонялась от ее вопросительного взгляда и втайне желала того, чего не должна была желать: чтобы стоять мне не здесь, не в этих рядах, и чтобы баннфюрер не восхвалял Хорста Биндера за то, что тот донес на своего отца, железнодорожника, который слушал вражеские передачи.