Что за бесчувственные слова для беседы с умершей! Но его потрясение от падания может быть признано смягчающим обстоятельством…
Чамча, сжимающий его ноги, в недоумении возопил:
— Какого чёрта?!
— Не видишь её? — крикнул Джабраил. — Не видишь этот чёртов бухарский ковёр?
Нет, нет, Джиббо, зазвучал у него в ушах её шёпот, не жди, что он заметит меня. Я — только для твоих глаз{24}; может быть, ты сходишь с ума, а ты что думаешь — ты, намакул[9], какашка свинячья, любовь моя? Со смертью приходит честность, возлюбленный мой, так что я могу назвать тебя твоими истинными именами.
Облачная Рекха бормотала какую-то кислую чушь, но Джабраил вновь крикнул Чамче:
— Вилкин! Ты видишь её или нет?
Саладин Чамча ничего не видел, ничего не слышал, ничего никому не сказал. Джабраил остался с нею наедине.
— Зря ты так, — укорял он её. — Нет, госпожа. Грех. Дело серьёзное.
О, ты ещё читаешь мне нотации, смеялась она. Ты — и такой высокоморальный, просто прелесть. А ведь это ты бросил меня, напомнил у самого уха её голос, вгрызающийся, казалось, в самую мочку. Это ты, о луна моего восторга, скрылся за облаком. И я теперь в темноте, ослеплённая, пропавшая от любви к тебе.
Он испугался.
— Чего ты хочешь? Нет, не говори, просто оставь меня.
Когда ты был болен, я не могла навестить тебя, чтобы не случилось скандала; ты знаешь, не могла, ради тебя я оставалась вдали; но потом ты наказал меня, ты воспользовался этим, чтобы бросить меня, словно тучей, за которой укрылся. Вот в чём дело; и ещё в ней, в этой ледышке. Стерва. Теперь, когда я мертва, я разучилась прощать. Проклинаю тебя, мой Джабраил, пусть твоя жизнь станет адом. Адом, потому что именно туда ты отправил меня; откуда ты пришёл, дьявол, и туда ты вернёшься, гадёныш, счастливого пути, чёрт бы тебя побрал!
Проклятия Рекхи; а затем — стихи на непонятном языке, в резких и шипящих звуках которого — а может, это только показалось ему — повторялось имя Ал-Лат{25}.
Он вцепился в Чамчу; они прорвали основание облаков.
Скорость, ощущение скорости вернулось с ужасающим свистом. Крыша облаков взметнулась вверх, бездна вод стремительно приближалась, и глаза их открылись. Крик сорвался с губ Чамчи — тот же крик, что трепетал в его чреве, когда Джабраил плыл к нему по небу; столб солнечного света пронзил его открытый рот и высвободил рвущийся наружу вопль. Но они прошли облачную трансформацию, Чамча и Фаришта, и была текучесть, неясность граней, и солнечная стрела извлекла из Чамчи не только шум:
— Лети! — заорал Чамча Джабраилу. — Лети же! — И добавил второй приказ, неведомо откуда взявшийся: — И пой!
Как входит в мир новизна? Как рождается она?
Из каких сплавов, позывов, соединений она создаётся?
Как выживает, маргинальная и опасная? Какие компромиссы, какие сделки, какие предательства своей тайной природы должна она совершить, дабы избежать бригады по сносу, ангела истребления, гильотины?
Всегда ли рождение — это падение?
Есть ли у ангелов крылья? Могут ли люди летать?
Падая из облаков к Ла-Маншу, Саладин Чамча почувствовал своё сердце сжатым столь неумолимой силой, что понял: он не может умереть. Позднее, когда ноги его снова будут твёрдо стоять на земле, он усомнится в этом, станет списывать неувязки на искажение восприятия, вызванное взрывом, а своё спасение — своё и своего компаньона — на слепую, глухую удачу. Но в тот момент он был лишён сомнений; его переполняла воля к жизни, искренняя, непреодолимая, чистая, и первое, что сообщила она ему — что у неё нет ничего общего с его жалкой личностью, наполовину созданной ужимками и голосами; она собиралось пренебречь всем этим, и он заметил, что покорился ей — да, продолжай, — и будто бы стал сторонним свидетелем того, что творилось в его душе, в его собственном теле; ибо изменение это исходило из самого центра его тела и распространялось наружу, превращая его кровь в железо, а плоть — в сталь; и было оно ещё подобно охватившему со всех сторон и оберегающему в пути кулаку, одновременно невыносимо прочному и невыносимо нежному; пока, наконец, оно не поглотило Чамчу полностью и пока рот его, пальцы его — всё это — не заработали независимо от воли; и как только оно надёжно закрепилось в своих владениях, оно растеклось за пределы тела и схватило Джабраила Фаришту за яйца.
— Лети! — приказало оно Джабраилу. — Пой!
Чамча держался за Джабраила, пока этот последний — сперва медленно, затем всё быстрее и сильнее — принялся размахивать руками. Всё увереннее и увереннее махал он, и в такт взмахам вспыхивала его песнь, и пелась она, подобно песне призрака Рекхи Мерчант, на языке, которого он не знал, на мелодию, которой он никогда не слышал. Джабраил ни разу не усомнился в чуде; в отличие от Чамчи, который рациональными объяснениями пытался уничтожить чудо, он никогда не прекращал заявлять, что газель была ниспослана свыше, что без песни взмахи руками ни к чему бы не привели, а без взмахов они наверняка пронзили бы волны подобно камням и разбились вдребезги о тугой барабан моря. Тогда как вместо этого падение их замедлилось. Чем увереннее Джабраил размахивал руками и пел, пел и размахивал руками, тем явственнее становилось торможение, пока, наконец, они не спланировали на поверхность пролива подобно клочкам бумаги, подхваченным бризом.
Они были единственными уцелевшими после катастрофы: единственными, кто упал с «Бостана» и остался жив. Их обнаружили выброшенными на берег. Более разговорчивый из этих двоих — тот, что в фиолетовой рубашке — истово клялся, что они шли по воде аки посуху, что волны вынесли их легонько к берегу; но второй, на голове которого каким-то чудом уцелел насквозь промокший котелок, отрицал это.
— Господи, как нам повезло, — сказал он. — Никогда бы не поверил, что может так повезти!
Конечно, я знаю, как всё было. Я всё видел. На вездесущности и всемогуществе пока не настаиваю, но, надеюсь, на что-то вроде этого меня ещё хватает. Чамча хотел, а Фаришта творил по его хотенью.
Кто же из них был чудотворцем?
Какой природы — ангельской ли, сатанинской — была песнь Фаришты?
Кто я такой?
Давайте рассудим так: кто же владеет лучшими мелодиями{26}?
*
Вот первые слова, сказанные Джабраилом Фариштой, очнувшимся на заснеженном английском пляже с нелепой морской звездой за ухом:
— Мы заново родились, Вилкин, ты и я. С днём рожденья, мистер; с днём рожденья тебя!
После чего Саладин Чамча откашлялся, отфыркался, открыл глаза и, как приличествует новорожденному, залился дурацкими слезами.
Реинкарнация всегда была важной темой для Джабраила — самой яркой звезды в истории индийского кинематографа на протяжении пятнадцати лет, — прежде даже, чем он «чудом» победил Призрачную Болезнь{27}, которая, как уже стали думать, покончит со всеми его контрактами. Ведь должен был кто-нибудь предвидеть — но никто не предугадал, — что, когда он снова будет на ногах, он, так сказать, добьётся успеха там, где потерпели неудачу микробы, и через неделю после своего сорокалетия — пфф! — оставит свою прежнюю жизнь навсегда и растворится, словно мираж, в тонком воздухе.
Первыми, кто заметил его отсутствие, были четыре члена команды, которые возили его в кресле-каталке по киностудии. Задолго до болезни он взял себе за правило перемещаться по огромной съёмочной площадке Д. В. Рамы{28} при помощи группы быстроногих надёжных атлетов, поскольку человек, снимающийся в одиннадцати фильмах одновременно, должен беречь свои силы. Руководствуясь сложной кодировкой из кружков, тире и точек, которую Джабраил освоил с детства, проведённого среди легендарных бомбейских{29} разносчиков обедов (о которых — позже), кресловозы перемещали его от роли к роли столь же аккуратно и безошибочно, как когда-то разносил обеды его отец. И после каждого дубля Джабраил снова прыгал в кресло и направлял своих бегунов на новое место съёмок, где его переодевали, гримировали и совали в руки роль. «Карьера в бомбейских студиях, — говорил он своей верной команде, — подобна гонке на креслах-каталках с парой пит-стопов[10] на трассе».
Вернувшись к работе после болезни — Призрачной Бациллы, Заразы, Таинственного Недуга, — он сделал себе послабление — лишь семь картин за раз… а затем, ни с того ни с сего, внезапно исчез. Кресло стояло пустым среди притихшего павильона звукозаписи; отсутствие его владельца подчёркивало безвкусную лживость декораций. Кресловозы, с первого по четвёртого, оправдывались за отсутствие звезды, когда руководство киностудии спускало на них свой гнев: Джи[11], он, наверное, болен, он всегда был очень пунктуален, нет, зачем ругаете, махарадж[12], великим артистам нужно время от времени позволять их причуды, вот, — и из-за этих заявлений они стали первыми жертвами произошедшего с Фариштой казуса — presto[13], четыре три два раз, экдумджалди[14], — выброшенные за ворота студии, и потому кресло-каталка было оставлено пылиться под крашеными кокосовыми пальмами, окружающими опилочный пляж.