Уэйд вопил, горел и, обжигаясь, кончал себе в руки. Джен тоже завопила и откатилась в противоположном направлении. Причин вопить у нее было несколько. Во-первых, резко выдернув из нее член, Уэйд заодно стукнул ее лбом в переносицу — у нее даже слезы от боли потекли. И сквозь калейдоскопическую призму этих слез она вдруг увидела меня, стоящего в ногах кровати, перепачканного клубникой и шоколадом. Она вскрикнула от стыда и неожиданности и кулем свалилась с кровати, а там как раз валялся дорогущий ботинок Уэйда, и каблук впился ей в бедро.
Я тоже заорал. Потому что мне выпали испытания почище, чем паленые яйца или сломанный нос (кстати, позже выяснилось, что нос Джен и вправду оказался сломан). Это загаженное помещение недавно было моей спальней, эта постель, испачканная тортом, потом и спермой, недавно была моей постелью; эта женщина на полу — голая, помятая, жалкая — недавно была моей женой. За несколько секунд я потерял все.
А потом мы разом замолчали, и наступил один из тех моментов по-настоящему мертвой тишины, когда слышно, как вертится у тебя под ногами планета, а ты стоишь, и у тебя постепенно начинает кружиться голова. В воздухе висел запах секса и горелых волосков. Он наполнял комнату все гуще, точно при утечке газа. Зажги кто-нибудь спичку, клянусь, раздался бы взрыв.
— Джад! — крикнула Джен, не поднимаясь с пола.
Не переставая стенать, с глазами, круглыми от страха за свои яйца, которые, возможно, понесли непоправимый ущерб, Уэйд скатился с кровати и, пулей влетев в ванную, захлопнул за собой дверь. Вообще-то голым мужикам лучше не бегать — видок тот еще. Из-за двери послышался шум воды и отрывистые гортанные проклятья Уэйда.
Я взглянул на голую Джен, уже не лежавшую, а сидевшую на полу, спиной к тумбочке. Она всхлипывала, притянув коленки к груди, расплющив ее в два блина. Мне захотелось опуститься рядом на пол, притянуть ее к себе, обнять. Я поступил бы так в любых других обстоятельствах. Только не в этих. Я даже сделал шаг в ее сторону, но остановился. С тех пор как я вошел в спальню, прошла всего пара минут, и мой разум еще не приноровился к этому враз изменившемуся миру, где мне уже не суждено утешать Джен, поскольку я ее ненавижу. Во мне бурлили устаревшие, отжившие свое рефлексы и, одновременно, импульсы злобной ярости, и я совершенно не представлял, что следует делать дальше. Больше всего на свете мне хотелось дать деру, но оставить этих двоих в моем доме означало безоговорочную капитуляцию. Меня снедало разом множество желаний: дать в морду, забиться в нору, убежать за тридевять земель, зареветь в голос, выдавить Уэйду глаза, обнять Джен, задушить Джен, убить себя, лечь спать и проснуться двадцатилетним… Я был на грани безумия.
Джен смотрела на меня покрасневшими от слез глазами, а из носа у нее сочилась кровь вперемешку с соплями и капала с подбородка на грудь. Мне было ее жалко, и я себя за это ненавидел.
Тут я услышал собственный голос:
— Поверить не могу!
— Прости. — Она, дрожа, уткнулась лицом в колени.
— Оденься. И сделай так, чтобы духу его в моем доме не было.
Вот и весь разговор. Девять лет брака псу под хвост. И сказать-то особо нечего. Я вышел из спальни, захлопнув за собой дверь с такой силой, что внутри стены что-то оборвалось и с шумом полетело вниз. В коридоре я потерянно остановился и, наконец выдохнув, осознал, что все это время практически не дышал. Потом я пошел вниз — чтобы переколотить весь фарфор, доставшийся Джен от бабушки. За этим занятием меня застали полиция и «скорая».
— Что теперь будет? — спросила Джен.
Мы стояли на кухне, на осколках сервиза, и пытались разговаривать.
— Молчи.
— Я понимаю, для тебя это сейчас пустой звук, но мне правда очень стыдно, даже не могу описать, как стыдно…
— Умолкни.
Разговор не клеился.
— Мне нет прощения, я знаю… Но мне было так плохо, так долго было плохо, я себя чувствовала такой потерянной, что…
— Ты можешь закрыть свой поганый рот, в конце концов? — заорал я, и она вся сжалась, точно боялась, что я могу ее ударить. Нос у нее распух довольно сильно, и в том месте, где Уэйд боднул ее лбом, постепенно растекалось мерзкое сине-лиловое пятно. Когда слух о наших бедах дойдет до соседей, этот нос станет предметом бесконечных пересудов кумушек за чашкой кофе с обезжиренным молоком.
Я закрыл глаза, потер виски.
— Я задам тебе сейчас несколько вопросов. Отвечай коротко и ясно. Поняла?
Она кивнула.
— Давно ты трахаешься с Уэйдом?
— Джад…
— Отвечай на вопрос!
— Чуть больше года…
После событий, случившихся за последние полчаса, я должен был бы попривыкнуть к неожиданностям. Но больше года! Это не случайность, не мимолетное увлечение, это — связь. Это значит, что у Джен с Уэйдом уже была годовщина. В нашу первую годовщину мы сняли комнату в дешевом мотеле в Ньюпорте. У Джен было новое нижнее белье нежно-сиреневого цвета, и я прочитал ей глупейшее, самолично написанное мною стихотворение, а она расплакалась, и щеки ее еще долго были солоноваты на вкус. Интересно, как отметили свою первую годовщину Джен с Уэйдом? И кстати, от какого момента они отсчитывали? От начала флирта? От первого поцелуя? Первого секса? Первого «я тебя люблю»? Джен сентиментальна и неизменно аккуратна с датами, так что все вехи их совместной жизни наверняка отмечены на ее внутреннем календаре.
Значит, весь последний год Джен при каждом удобном случае прыгала в койку с Уэйдом Буланже, моим несколько располневшим боссом-суперменом. Невообразимо! Так же невообразимо, как если б она оказалась серийным убийцей. Пусть лучше убийцей! Я бы пришел на суд, мрачно покивал, услышав от присяжных «виновна», дал интервью в желтую прессу и занялся своими делами. Во всяком случае, я спал бы в своем доме на своей кровати.
— Чуть больше года, — повторил я. — Выходит, ты — настоящая обманщица?
— Да… научилась. — Она посмотрела на меня с некоторым вызовом.
— Ты его любишь?
Джен отвела глаза.
Этого я не ожидал. Оказалось больно.
Джен вздохнула — протяжно, надрывно, преисполненная жалости к самой себе. А я тем временем размышлял, не перерезать ли ей горло осколком фарфора.
— У нас были проблемы задолго до того, как в моей жизни возник Уэйд.
— Были. Но с нынешними не сравнить.
Возможно, она еще что-то говорила, только я перестал слушать. Прошел через кухню, с хрустом раздавив кусок блюдца, распахнул дверь так, что застонали пружины и петли, а потом послышалось шипение — это мое тело выдохнуло и вдохнуло. Я учился дышать заново.
Ну и куда, спрашивается, ехать?
Так и не включив зажигание, я сидел в машине, парализованный собственной нерешительностью, вцепившись побелевшими пальцами в руль. Нет ничего печальнее, чем сидеть в машине, когда тебе некуда ехать. Нет, пожалуй, еще печальнее — сидеть в машине возле дома, где прожил почти десять лет и который вдруг, в одночасье, перестал быть твоим домом. Ведь обычно, когда тебе некуда ехать, всегда можно поехать домой. Но Джен не просто мне изменила, Джен лишила меня дома. Жаркая, красная ярость вскипела в моем бесцветном страхе, точно кровь в воде. Как хочется задушить Джен — чтобы она задергалась и затихла под моими дрожащими пальцами. А Уэйда можно зарезать кривым ножом, дикари держат такие ножи специально для белых людей: одним движением вскрывают грудину и поднимаются вверх, чтобы вынуть все жизненно важные органы, а вязкая бордовая кровь со сгустками медленно, побулькивая, вытекает изо рта врага. Изо рта Уэйда. Себя я приговорил к театральному самоубийству: разгонюсь на машине, пробью парапет на мосту и рухну в Гудзон. Пусть Джен чувствует себя виноватой по гроб жизни, пусть картина моей страшной смерти мучит ее так же, как меня отныне будет мучить картина ее совокупления с Уэйдом. Нет, бесполезно. Ничего ее мучить не будет. Она тут же отправится к психоаналитику — возможно, к тому же самому фрейдисту-извращенцу, который норовил полапать ее на каждом сеансе и которого она поэтому бросила. Уж он-то ее убедит, что она ни в чем не виновата, что она на самом деле — жертва, что она заслужила право снова быть счастливой, и моя смерть окажется напрасной. Лучшее, на что тут можно надеяться: что она изменит Уэйду с этим сексуально озабоченным психоаналитиком. Впрочем, измена ли это? Ведь Уэйд ей не муж, а любовник. Я в этих хитросплетениях был новичком и никаких правил толком не знал.
В зеркало заднего обзора я видел нижнюю часть фасада, нижние углы огромного венецианского окна в гостиной, границу между бетонным фундаментом и кирпичной кладкой… За этими стенами — весь смысл, весь итог моего земного существования. Неужели я не вправе выйти из машины, открыть парадную дверь и потребовать все, что мне принадлежит? Летом тяжелую ольховую дверь всегда немного заедает, ручку надо одновременно повернуть и отжать книзу, да еще слегка навалиться плечом. Ключ у меня при себе, побрякивает в зажигании вместе со всей остальной связкой. Пора ехать. Но куда?