А сейчас Евсей засмеялся и кивнул в сторону Довида:
— Вот кто пометил. Я за каждым следил, чтоб подобного не случилось. И каждого Довид с-под носа крал. Кто именно резал Гришку и Вовку — не знаю. Довид не признается. А Иосифа — Зусель его поганый и резал. Ёську в честь товарища Сталина назвали. И Довид прекрасно это знал. Я специально сказал ему, чтоб не вздумал младшенького трогать с еврейскими мыслями. Нет, гад, и Ёську спортил. Без Бэлки не обошлось. Она целиком под его влиянием. Ну ладно. Резаные-нерезаные, лишь бы были здоровые. Немцы, думаю, не полезут. А больше я никого не боюсь. И немцев не боюсь. Бил я их, Мишка, ты ж знаешь, как бил! И в честь того, что побил-таки, я своих хлопцев и заделал. И еще заделаю. Мы с Бэлкой решили не останавливаться. А за Довидом следить надо крепче. И Бэлке пистон вставить, чтоб не разводила религию. Ну, теперь что ж?
Но я видел, что и сам Евсей всерьез не против довидовской мракобесной процедуры. Да, из людей трудно что-то выбить, особенно обычаи и предрассудки, если они процветали в народе веками. Хоть национализм, хоть что другое. Люди воспитуются трудно и не враз.
В такой мягкой обстановке приблизились к ужину.
Сели за стол. Дети кругом бегают, куски похватали, играют, шумят.
Ужинаем.
Разливаю по чарке, по второй.
Евсей пьет наравне со мной.
Довид — ни капли. Руководит детьми, чтоб как-то усмирить потихоньку.
Потом не выдержал, говорит с вилкой в руке, на полдороги застрял кусок, видно, мысль подперла:
— При царизме еврей не пил. Он был Еврей с большой буквы. На еврея смотрели в сто раз больше. Он только тем и мог выделиться, что не пил. Всегда трезвый. Это ему плюс ставили. За все другое — конечно, минус. А как же. Ми-и-и-нус. Для еврея специально законы делали. Туда не пускать, сюда не ставить. А при советской власти все стали с маленькой — и русские, и евреи. И при советской власти он стал как все. И туда, и сюда. Вот еврей и пьет. А что — как все. Так и он. И плюса у него не осталось ни одного. Ни однисинького. Сплошные минусы.
Евсей в ту минуту наливал, и рука его дрогнула. Он украдкой посмотрел на детей. Те замерли — прислушивались.
Евсей рюмку налитую взял, выпил нарочито и говорит тестю:
— Вы б детей постеснялись, Довид Сергеевич. Такие слова произносить при них.
Бэлка замахала руками на обоих — и на старика, и на мужа:
— Ну вы расходились! Кушайте спокойненько. Сейчас детей надо спать укладывать, а вы раскричались. — Шикнула на хлопцев: — А ну, гешвинд шлафн,[1] паршивцы! Раскладайте матрасы!
Для детей же игра — раскатывать матрасы на полу, стелиться, местами меняться до посинения. Мать. Какие объяснения нужны? Мать знает, как утешить свое дитя.
Довид Срулевич тоже подключился, таскает подушки, перекладывает. Участвует.
Бэлка потихоньку сунула нам недопитую бутылку, кое-что со стола.
Шепнула:
— Идите, идите на двор. На колодках допьете. На воздухе.
Короче, я приступил.
Оказалось, Евсею фамилия Табачник знакомая. Я к тому же спрашивал не по фамилии, а между прочим описал старика. Точно описал. Если знаешь, не спутаешь. Евсей мне фамилию сходу назвал.
— Тот еще типчик. Его место за решеткой. Или в больнице — еще лучше. Темный человек.
— А что в нем темного? Придурок, безобидный.
— В том-то и дело. Он пропагандирует ерунду. Вот агитаторы по домам ходят перед выборами в Верховный наш Совет, понимаешь? Явочным порядком. Стучатся в дверь и заходят. И приглашения не надо. Всем понятно — пришли по делу государственной важности. И этот вроде агитатора. Только не за нерушимый блок, а черт знает за что.
— За контрреволюцию? Против Сталина и советской власти?
— Ну, так круто он не берет. Он исключительно к еврейской национальности ходит. У него списки написаны. Так балакают наши. То есть евреи. Он ходит и ходит. Его прогоняют, а он опять ходит. Как заведенный.
— И что, никто не написал куда надо?
— Видишь, кантуется. Выходит, никто не написал. А надо б.
— Так ты и напиши. Вызовут, пропесочат, проработают. А что он агитирует?
— Глупости всякие. Нету, говорит, вас больше, дорогие евреи. Думаете, что вы есть, а вас нету. Скажет такое и пойдет себе. Ему деньги дают понемногу. Одежду старую. Из еды. Откупаются вроде.
— А, так он побирается. На жалость бьет. Люди — дураки. Нищему один раз дай — и ты ему вроде должен. Так и Табачник твой.
— Он не мой! — Евсей аж побагровел.
Я невозмутимо продолжал мысль:
— Агитатор — это для него слишком жирно будет. Агитатор — за будущее. А Табачник — за ничего.
Евсей неопределенно кивнул.
— И что, хаты у него своей нету? По людям живет?
— Есть у него хата. Говорят, в Остре. И не хата, а землянка. Он кому-то заявлял, что в Чернигове будет обретаться по погоде, до зимы. А потом в Остер. Носит таких земля…
Я перевел на другое.
— За Довидом Сергеевичем смотри. Говорит он много.
Я нарочно Сергеевичем назвал, чтоб Евсей понял серьезность предупреждения.
Нужно ехать в Остер. И Воробейчик оттуда, и Табачник.
Заходить надо издалека. Первый закон следствия. Я хоть и без специального образования, но понимал суть. Война и разведка научили.
Но конец июля, время жаркое. Поздние гулянья молодежи, танцы на Кордовке, а вокруг там кусты непролазные, располагающая темнота. Случались недоразумения определенного порядка.
Потом — люди стали жить лучше. Выпьют сверх меры, поспорят, подерутся. Чаще всего внутри семьи, родственников и друзей, но это все равно. Чуть что — милиция. Причем плачут, чтоб никого не забирали. А работникам органов надо и в отпуск, и так далее.
Разворачивалось следующее.
Временами я негласно наведывался на улицу Клары Цеткин и заставал там закрытые ставни днем и ночью.
Систематически гулять в том месте не представлялось возможным из-за оперативной осторожности. Расспрашивать соседей — нецелесообразно по той же причине. Выяснять в паспортном столе, по домовой книге? Что выяснять, если полгода со дня смерти Лилии Воробейчик не прошло и в наследство никто вступить не мог по закону? Не про кого выяснять. Есть что. А не про кого. Формально, конечно. По сути — я б выяснил. Если б официально. Но тут — дело моей тайной совести и чести.
По невольным рассказам Евсея я находился в курсе деятельности Табачника.
Дурковатый старик как-то зашел ближе к осени к Гутиным. И мало что зашел, так прямо под ручку с Довидом.
Евсея сразу отсекли, позвали Бэлку за собой в сарайчик на дворе и там шептались.
Евсей хотел проследить-послушать, но дети удержали своими приставаниями.
В конце августа Любочка, ввиду приближения холодов, выразила желание пошить себе новое платье.
Для наглядности примерила старое — то, что я по памяти считал вполне хорошим, — и говорит:
— Я тут случайно Лаевскую Полину Львовну встретила на базаре. То-сё, в общем, она мне сказала, что за полцены пошьет. Я, конечно, наотрез отказалась, но она заверила, что только из-за уважения к тебе. Мол, Лилечка Воробейчик была ей подруга и даже как сестра, а раз ты убийцу обнаружил, так она тебе по гроб благодарна и в знак признательности даст мне скидку. Прямо слезы у нее в глазах стояли, умоляла меня ей сделать одолжение. Представляешь, одолжение! Я! Ей!
Я не торопился с приговором ситуации.
— Ну? И что дальше.
— Так дальше я с тобой советуюсь. Про Лаевскую говорят, что она слишком жадная, а она вот как может. Ты считаешь, Миша, от чистого сердца? — Ответа моего Люба не дождалась, сама пришла к заключению: — От чистого, ясно. Со смертью не шутят.
Я сказал:
— При чем смерть?
Люба ответила:
— Ну, я для сравнения. Если просто, так человек может и неискренность проявить. А если в смерть, тогда язык не повернется. Может, согласиться? На скидку? Шить толком не у кого.
Я пожал плечами. Хоть имел в виду совсем другое. Не надо тебе, Любочка, видеться с Лаевской. Ни шить, ни скидать цену, ничего тебе с ней иметь не надо.
Но сказал:
— Шей. Жизнь налаживается. Нечего жидиться. — Выскочило плохое слово. Ну, не плохое — не советское, а так, слово как слово, но я запнулся. — Нечего экономить на копейках. Надо, чтоб не стыдно было перед людьми. Ты красавица. Это уродине еще можно в обносках. А тебе — нельзя.
Люба просияла. Кинулась к шифоньеру, выдернула с-под простыней отрезик бутылочного цвета.
Показывает мне в нос:
— Смотри. Я давно купила. — Развернула, покрутила туда-сюда шиворот-навыворот. — Шерсть. На базаре. Материя довоенная. Или трофейная. Недорого. А если еще скидка — тогда совсем почти даром.
Я для ее удовольствия пощупал материю. Хотел даже погладить, но понял, что не надо. Руки дрожали.
— Хорошая. Ноская. И не маркая.
Люба пошла к Лаевской и принесла оттуда следующее.