— Но сегодня такой день, — вздохнула она. — Мама постится… И братья… Весь Израиль… Ни одной машины на улице… А здесь…
Они свернули на параллельную Мэдисон-авеню и придержали шаг у большой синагоги, из открытых дверей которой доносилось знакомое пение кантоpa — щемящий душу еврейский плач в Судный день. На их родном языке-иврите. И от этого повеяло домом.
— Зайдем, — показал глазами Дан. Она кивнула.
Они поднялись по ступеням в обширный зал с люстрами. На скамьях сидели с молитвенниками в руках нарядные американские евреи: мужчины и женщины. Здесь была реформистская синагога. Дан взял со скамьи черную ермолку и надел на макушку. Они стояли у колонны, в проходе.
Кантор пел хорошо. Со слезой. Выговаривая слова на иврите с легким американским акцентом. От этого на них повеяло чужбиной, и они оба остро почуяли, как далеко они от дома. Во всей синагоге только для них двоих иврит был родным, а не наспех заученным языком.
Но кантор пел все-таки хорошо. С настоящей слезой в голосе. И слезы потекли сначала по румяным щекам Тамар, а потом появились и у Дана.
В Судный день надо плакать.
Когда, не без доли хвастовства, я сказал одному моему знакомому доктору из Тель-Авива, который и сам, и его жена, и его пятеро детей — все поголовно носили очки и расставались с ними лишь когда ложились спать, что, мол, вот я в свои почти пятьдесят лет ни разу не утруждал свою переносицу роговой оправой очков и представления не имею, как выглядит мир через выпукло-вогнутые стекла, тель-авивский доктор посмотрел на меня с грустью и прискорбием.
— Это все от гремучего невежества, — кротко сказал он. — После сорока лет всем нужны очки. Хотя бы для чтения.
И сунул мне в руки книгу с нормальным, не очень мелким шрифтом, предложив почитать вслух в присутствии всей его очкастой семьи.
Я раскрыл книгу где-то посередине, вытянул руку на всю длину и устремил свой взор, как музыкант в ноты, расставленные на пюпитре.
Докторова семейка, сверкая стеклами очков, дружно прыснула со смеху, заглушив мою попытку прочесть вслух первую фразу.
— Вот видите, — сказал доктор. — Вы держите книгу, как кокетка зеркальце. Через годик-другой вам не будет хватать и длины руки, чтоб что-нибудь увидеть в книге. Дальнозоркость, дорогой мой. Идите и смело заказывайте очки.
И даже порекомендовал мне магазин в Иерусалиме, где можно заказать очки совсем недорого и с полной гарантией, что хоть что-нибудь я с их помощью увижу. В этот магазин я отправился не один, а с женой. Она не намного моложе меня и, конечно, держит книгу за версту от глаз.
Очковый магазин с фамилией владелицы мадам Вильнер на вывеске мы нашли именно там, где он был обозначен в записке тель-авивского доктора, на углу улицы Шамай. Там, где сбились в кучу все кинотеатры Иерусалима и вечером протолкаться живому человеку абсолютно невозможно.
Мы пришли туда утром. Потому что мы не туристы из Америки и знаем, куда и когда можно ходить в славном городе Иерусалиме. Например, площадь Сиона мы вообще стараемся обходить. Террористы рвут бомбы только там и нигде больше. Возможно, из-за названия. Площадь Сиона. Они очень не любят это слово. Сион. Сионизм.
Один чудак, я об этом своими глазами, правда еще до очков, в газете читал, умудрился дважды подорваться на площади Сиона. Первый раз, когда взорвался холодильник, полный динамита. Этого малого хоть и не убило, но довольно крепко трахнуло. В госпитале он провалялся полгода. А когда выписался, в первую очередь пошел прогуляться вы думаете куда?.. На площадь Сиона. За все полгода, пока он отлеживался в госпитале, там ни одного взрыва не было, но стоило ему ступить на ту самую площадь, как тут же взорвался заряд, побольше первого, и наш чудак с новыми ранениями вернулся в госпиталь, откуда отлучился всего на час.
Улица Шамай — это не площадь Сиона, хотя оттуда рукой подать. Мадам Вильнер, седенькая аккуратная старушка в очках с такими толстыми линзами, что ее глаз разглядеть невозможно, приняла у нас заказ, терпеливо и вежливо ждала, пока моя жена из сотни выбрала себе очень игривую оправу, и велела прийти послезавтра за очками. Деньги попросила вперед.
— Знаете, — сказала она, оправдываясь, — мы живем в таком городе и в такое время, что не знаешь, что будет завтра.
Мы ушли с квитанциями в кармане, и нам в спину мигали тысячи пар очков в самых неимоверных оправах, аккуратно и со вкусом разложенных в зеркальных витринах магазина мадам Вильнер.
Назавтра утром я совсем по другим делам оказался неподалеку от улицы Шамай и услышал такой взрыв, что чуть не оглох, и у меня уши до сих пор будто ватой заложены. Я побежал вместе с толпой к месту происшествия, с треском скользя по осколкам стекол из выбитых окон. Догорал автомобиль, где была заложена взрывчатка, на тротуарах ползали раненые. Один из них щупал окровавленными пальцами осколки оконных стекол и вопрошал:
— Где мои очки?
И тогда у меня екнуло сердце. Я вспомнил магазин мадам Вильнер. Магазин, как пишут в газетах, оказался в самом эпицентре взрыва. Его разнесло так, что от витрин остались груды стекла, обгорелые доски и еще какой-то хлам. Даже вывеска с именем владелицы валялась разбитая на противоположном тротуаре.
На следующий день моя жена собралась за очками. Я объяснил ей, что произошло на улице Шамай вчера, но моя жена сразила меня своей логикой:
— Если мадам Вильнер жива и не в госпитале, то мы по нашим квитанциям хоть получим обратно деньги.
На улице Шамай уже убрали обломки, и очень довольные подвалившей работой стекольщики, как ласточки, суетились в пустых оконных рамах на всех этажах. Витрины магазина мадам Вильнер были закрыты фанерными щитами, но двери были распахнуты, и на пороге стояла она сама, глядя на божий свет через толстые линзы своих очков.
Она взяла у нас квитанции и сказала: — Очки готовы. Можете их получить.
Исчезла в обугленном нутре магазина и вынесла нам две пары очков, тех самых, что мы заказали, и даже не забыла вручить нам кожаные сумочки для хранения очков: черную, строгую для меня и красную, кокетливую — для жены.
Заходите, если обнаружите дефект, — улыбнулась она нам вслед. — Наша фирма работает с гарантией.
Что остается в памяти после войны? Не знаю, у кого что, а мне после войны Судного дня помнится лишь жуткий непрекращающийся шум. День и ночь. И никакой паузы, никакой передышки.
Поверьте мне, на фронте было слишком шумно не потому, что дело происходило в Израиле, а евреи, как известно, не из тех, кто разговаривает очень тихо. Это было бы полбеды и даже четверть беды.
Страшный шум, от которого было впору с ума сойти, происходил от того, что бои на Голанских высотах велись на участке шириной в несколько десятков километров, а огневых средств, и притом самых мощных калибров, понатыкали в этой тесноте так много, что их бы хватило на целый фронт в Европе во время второй мировой войны.
Четыре тысячи танков грохотали и скребли друг друга железными боками на этом пятачке и палили из всех отверстий, пока не вспыхивали факелом и экипажи не сгорали заживо. А если к этому добавить ракетные установки, минометы, которые, как известно, тоже не имеют глушителей звука, и сотни дальнобойных орудий главного калибра, то даже ребенку станет ясно, что вздремнуть хотя бы часок в этом аду солдату с самыми крепкими нервами не удавалось.
Где уж тут уснуть, когда рядом бухают тяжелые орудия, и не поодиночке, а по три-четыре вместе, залпом, и от каждого такого выстрела из ушей начинает сочиться кровь. Потому что воздух детонирует с такой силой, что барабанные перепонки не выдерживают. Вся артиллерийская прислуга и все, кто находятся поблизости от орудия, при выстреле затыкают пальцами уши и широко раскрывают рты, чтоб уравновесить давление воздуха на барабанные перепонки.
Но это помогает как мертвому припарки. И кровь течет из ушей по пальцам. И все мы, что живы остались, после войны смущали собеседников, по несколько раз переспрашивая каждую сказанную ими фразу. Поэтому над нами часто смеялись. И мы тоже смеялись. Потому что лучше быть живым и немножко глуховатым и смеяться сколько душе угодно, чем сохранить слух, но сложить голову и, естественно, не иметь возможности ни разу рассмеяться.
Одним словом, проходили дни и ночи на Голанских высотах, и от постоянного шума мы ни разу не поспали и совершенно очумели.
Поэтому, когда нашему подразделению был отдан приказ передислоцироваться с Голанских высот на Синайский фронт, мы взвыли от радости. Наконец-то поспим. В пути. Пока с севера на юг пересечем весь Израиль и всю синайскую пустыню до Суэцкого канала. Это добрых семь-восемь часов дороги в абсолютной тишине, мягко покачиваясь на рессорах. Можно сойти с ума от одного лишь предвкушения.
К нам подогнали пассажирские автобусы и стали быстро грузить. Я попал в автобус из Иерусалима. На нем еще оставался номер прежнего довоенного маршрута. Девятый! Господи! Сколько я на нем ездил. Девятка идет мимо моего дома от горы Скопус до улицы Кинг Джордж. Когда я сел и погрузился в мягкое сиденье, я почувствовал, что в нем еще не остыло тепло от моего тела с тех мирных времен.