Операционная временно опустела, зато в коридоре появился второй мешок с мусором. Два пластиковых мешка стояли рядком, ожидая торжественного момента, когда их спустят на Нулевой этаж.
Была ночь. Тишина и покой…
Таким образом, что разбудило Эвглену Теодоровну — непонятно. Ничего не могло разбудить. Очевидно, просто срок подошел ей проснуться, она и проснулась. Психохимия — коварная штука, биологические циклы ломает на раз.
Она проснулась тяжело — выползла из вязкого кошмара, который не запомнила.
Отвратительный синюшный свет пластами висел в комнате. Хотелось есть, а еще — очень хотелось в туалет. Болела нога. Все тело болело — мышцы, суставы, голова, даже кожа; но нога — отдельно. Наверное, потому, что ее не существовало…
Зачем? — вяло подумала Эвглена Теодоровна.
К чему относилось это «зачем», она не знала. То ли к тому, что пробуждение ей решительно не понравилось, то ли к тому, что стало вдруг жалко отрезанную конечность. Впрочем, скорее всего, она задала себе вопрос более широко: ЗАЧЕМ ВСЁ?
Смысла не было. Ни в чем. Ни в бодрствовании, ни во сне, ни в еде, ни в испражнении. Смысла не было вообще — особенно в том, что они называют жизнью.
Кто «они»?
Они. Те, кого Эвглена Теодоровна ни за что не попросит подать ей судно…
Как же это кстати, что в мире была ночь! Иначе пришлось бы снова с кем-то разговаривать, отвечать на какие-то вопросы… не хочу, содрогнулась она. Процесс формирования слов и фраз казался ей совершенной нелепостью. Вдобавок — смотреть на чьи-то морды, ощущать оскорбительные прикосновения к своему телу… Хватит. Пошли они все в… (куда? )… в жопу, решительно закончила она мысль.
Щепетильность, приличия, воспитание, — все зола и тлен. Купчиха умерла.
Взять судно самой, подумала Эвглена Теодоровна. Эта штука должна быть возле кровати. Дотянуться свободной рукой до пола, нащупать холодную эмаль…
А смысл?
Не было смысла.
Она заплакала.
Остро вспомнилось, как она выкладывала посторонним людям все производственные секреты, — помимо своей воли. Как фехтовала на шприцах с родной дочерью — на глазах у интригана-мужа. Как униженно отдавалась Виктору Антоновичу, презиравшему ее ничуть не меньше, чем всех прочих самок на свете… Пошлость и мелодрама.
Эвглена Теодоровна была сама себе противна.
Плача, она откинула одеяло, согнула в колене укороченную ногу и дотянулась рукой до культи. Раскрутила бинты. Повыдергала нитки, вскрывая рану. Оттянула лоскуты кожи — и остановилась… Впрочем, колебалась недолго. В том, что она собиралась сделать, смысла было куда больше, чем во всех прожитых ею годах; этот поступок был единственно возможным ответом на пустые и многочисленные «зачем».
Ну же!
Нащупав перетянутые сосуды, она с силой их рванула. Тонкие трубочки, наполненные жизнью, порвались легко, как будто были из теста. Кровь потекла весело и проворно — на простыню, на матрац, на пол.
— Не хочу быть одна… — пробормотала Эвглена Теодоровна. — Я не умею быть одна…
Она укрылась одеялом. Она не видела деталей происходящего, но хорошо представляла, как это выглядит. Обе сосудистые дуги во время ампутации удалены — и та, что была в подошве, и та, что выше. Из артерии должно хлестать, как из брошенного шланга. Вены, наоборот, спадаются, суживаются, превращаясь в дряблые чехольчики… Ей было холодно и страшно.
Женщина истекала кровью, быстро теряя силы. То, что не решился сделать Алик Егоров и все предыдущие жертвы, — она сделала.
А потом стало тепло, спокойно. Холод ушел, забрав с собою страх и боль. Она не засыпала, нет, она словно проваливалась в ямы, из которых с каждым разом выбираться было все трудней. Сильно кружилась голова, сохло во рту. И все же, несмотря на малоприятные ощущения, блаженство удивительным образом нарастало. Блаженство было наградой за правильный выбор.
Проваливаясь в очередную черную яму, Эвглена Теодоровна подумала: так мне и надо! Я жила ради Нее… но если я Ей не нужна — меня не будет…
Эта яма оказалась последней.
78.
Ампутационный нож я нахожу, где бывший хозяин его оставил — в разделочной, на секционном столе. Впечатляющая штука, между прочим, этот нож: длинный, страшненький, бритвенно острый. Тяжелый, со стальной рукояткой. Если сравнивать, например, с кинжалом, то сравнение будет не в пользу последнего. Кинжал просто режет, а этот еще и психически подавляет.
Подбираю «струну» и наматываю ее на себя, под рубашку.
После чего возвращаюсь в «сени», к выходу из подвала, и занимаю пост.
Караулю, когда откроется маленькая дверца в главной двери. Та самая форточка в большой мир, сквозь которую истопнику подавали остатки от трупов. Заигравшиеся детки во главе с Еленой не могут не появиться, у них же скопилось несколько мешков с «утилизатом». И как только падут запоры…
Ох, мечты, мечты.
Отмыться бы под душем: волосы от чужой крови слиплись, кожа покрылась коркой… Нет, страшно уходить. Уйду — и упущу момент. Хотя, если Крамской не наврал, прежде чем открыть дверцу, они должны позвонить. …
Крамской лежит, где сдох, я его не трогаю. Когда ползал за ножом — обогнул и тело, и ту пакость, что вытекла из него.
Рука саднит: ободрал о бетонный пол, когда властелин подземелий швырял меня туда-сюда. Ладно, перетерплю… Возвращаются симптомы сотрясения мозга — к счастью, стертые, уже не столь выраженные. И еще прибавилась слабость: каждое движение теперь дается только через волевое усилие.
Я опираюсь спиной о стену. Сижу, экономя силы.
Жду…
* * *
…Сколько времени прошло? Никак не узнать, возможность такая отсутствует. Часов в подвале нет, во всяком случае я их не видел. Телевизор разбит — моими же стараниями… С другой стороны: как же Крамской жил тут без часов — годами?! Неужели обходился только телевизором? Сомнительно…
Поискать? — спрашиваю я сам себя.
Не надо, обойдусь. Пост покидать — рискованно.
И все же! — настаивает изрядная часть меня, не умеющая просто ждать. Есть вариант, что наручные часы были у тети Томы или у мента Тугашева. Если покопаться в их вещах…
А ты видел у кого-нибудь из них на руке часы? — сердится другая моя половина, полная скепсиса и лени. Тугашев на крюк отправился голым. Тетя Тома, хоть и прятала запястья в длинных рукавах халата, стесняясь своих отечных рук, за временем в палате следила исключительно по настенным часам.
Но надо же что-то делать! — не сдается мое первое «Я».
Ты и так делаешь, отвечает мое второе «Я», позевывая. Более важного занятия, Саврасов, в твоей жизни еще не выпадало. Ты насторожил ловушку на дичь, именуемую свободой. Ты — сжатая пружина в этой ловушке. Осталось дождаться, когда кто-нибудь неловким движением тронет стопор… И вообще, что для тебя время, если изменить ничего нельзя?
Самое горькое, что мы оба правы…
* * *
…Секунды сматываются в минуты, минуты — в часы, однако ничего не происходит. Падаль начинает пованивать. Или это только кажется? Бывают ли нюхательные глюки? Насколько я знаю, гнилостные процессы развиваются в трупе сравнительно медленно и становятся заметны не раньше, чем покойник полностью остынет. А остынет Крамской примерно через сутки. Потрогать убитого, что ли? Убедиться, что он еще теплый… Кстати, время можно отслеживать по состоянию трупа, — приблизительно, но все же. Наблюдать за изменениями в трупных пятнах, за интенсивностью мышечного окоченения, за процессами охлаждения и высыхания… Хорошая, конечно, идея. Если б у меня был градусник, да если б я хоть чуть-чуть понимал в судебной медицине…
Запах отчего-то все тяжелее, все тошнотнее. Оттащить бы людоеда в холодильник, а то ведь с ума сойду.
И без того сойду. Уже сошел…
* * *
…Первое мое «Я» — энергичное, но суетливое. Второе — рассудительное, но трусоватое. Первое твердо стоит на земле (в настоящий момент сидит), второе смотрит на все происходящее сверху. Оба трудно переносят неопределенность, обоим несладко приходится взаперти. Так что коротаем время в изысканных беседах…
Я говорю Саврасову:
— Не мельтешишь ли ты, переполненный отчаянием? Не пытаешься ли вернуть то, что тебе уже не нужно? Ты ищешь свое место в странной жизни, так похожей на бред, и все твои стрессы — это главный твой двигатель. Ты выживаешь назло Им Всем. И твоя ненависть к нынешним обстоятельствам — на самом деле форма любви. С каждой новой ошибкой ты становишься все более приспособленным и сильным. Скоро ты будешь заставлять других ошибаться в свою пользу, — собственно, начало этого уже положено. И тогда ты окончательно поймешь, что любишь новую жизнь, какова бы она ни была. Возвращаться в прежнюю — это нонсенс. Ты не захочешь возвращаться. Так оно и будет, если выживешь, а ты выживешь…