— Может, Алеше сказать? — предложил Городков. — Всем вместе пойти и открыть глаза? Нельзя же так, мы друзья…
— Нет, нет, лучше молчать, молчать. Время покажет, — сказал Голубовский.
И, напялив свою боярскую, с бархатным верхом шапку, суетясь, цепляясь за углы, по-стариковски торопливо вышел. Вслед за ним исчез Городков. Творогов заходил и заохал:
«Ну дела, ну дела! Вот оно что, оказывается! Вот что плетется!.. А ловко я их подвел! Ловко я их обнаружил!.. Ай да Творогов, ай да сукин сын!.. Думали от меня утаить! Да я же актер, актер! Я же насквозь их вижу!»
Ходил по пустому театру, слыша, как шипит паяльной лампой Файзулин.
«Сожжет, ей-богу, сожжет, — рассеянно думал Творогов. Коснулся плечом линялого занавеса. Словно обжегся, заострился мыслью: — Ах, так вот я о чем! О подачке! Ведь это Маше гостинчик! Оскорбительно! Есть иные каналы и формы. Бюджет отдела культуры. А здесь — на тебе! Спасибочки, вот спасибочки! Нет уж, пойду объяснюсь! Объяснюсь резко и твердо! Пусть забирает назад. Сейчас и поеду! Файзулина с собой захвачу!..»
Решительный, восхищенный собой, он пришел к Файзулину, лежавшему навзничь под трактором.
— Мне нужна твоя помощь! Немедленно! Едем!
— Ага, я сейчас, — послушно, не спрашивая, согласился Файзулин.
— Только руки отмой, ради бога. И на лбу пятно масла.
— Ага, ага, — улыбался виновато Файзулин, оттирая ветошью лапы.
Взвинчивая, себя накаляя, не давая остыть, Творогов явился в дирекцию, потребовал Янпольского.
— Заместителя генерального нет. А вам, собственно, что? — черненькая курчавая секретарша оглядывала его с любопытством.
— Мне, собственно, все! — гневно, разжигаясь от ее наглого тона, выдохнул Творогов.
— Если что-нибудь срочное, генеральный у себя, — кивнула секретарша на дверь.
— Вот его-то мне и надо! Он-то мне и ответит! Файзулин, пойдем! — И, нахохлившись, выставив презрительно губы, выкатив грудь колесом, он прошел сквозь двойные, обитые кожей двери. И пока проходил — вылуплялся из самого себя, выпутывался из рукавов, из гневного плотно сшитого лица, из всей своей горделивого покроя осанки. И уже притихший, робко перенес через порог ногу, пошел по ковровому ворсу.
Пушкарев, сидящий над бумагами в глубине кабинета, не сразу поднял голову. Секунду писал. Мимолетно взглянул. Еще раз. Что-то дрогнуло, веселое и незлое, в его серых глазах. Быстро встал. Зашагал навстречу:
— Очень рад! Проходите!
За обе руки усадил Творогова в глубокое шершавое кресло. Сжал Файзулину черную лапищу своей белой сухой рукой. Уселся напротив, не на прежнее место, а через маленький полированный столик. Литая хрустальная пепельница. Заморская пачка с верблюдом. Творогов, не глядя в его близкую, радушную, белозубую улыбку, начал торопиться, сбиваться:
— Мы вот пришли… Простите… Минуту одну… Оторвали… Понимаю, дела, дела… Но очень хотелось от всего театра, от всего коллектива и от себя лично… Ваш дар, знак внимания, и мы, со своей стороны, в знак признательности… Как вы, несмотря на огромную занятость, и все же не упустили из виду… И очень, и очень кстати. Прекрасный, изумительный бархат!
— Что, действительно кстати? А мы посовещались, решили: преподнесем родному театру. Рад, что угодили!
— Да, да, — продолжал мучительно мямлить Творогов, с ужасом глядя на заморского, явившегося в Ядринске верблюда. — Нам, конечно, далеко до столицы. Силы наши не те. Вдалеке от центров… Реквизит обносился… Труппа так себе, плохонькая… большая текучесть… Конечно, вы знакомы с другой сценой, с другой режиссурой. Нам, знаете, но хватает культуры.
— Ну что вы, отличный театр! Я несколько раз бывал и каждый раз получал удовольствие. И именно от режиссуры. «Даурия», например. Смелая, очень современная постановка, а, казалось бы, материал архаический. Или «Иркутская история»… Я даже хотел после спектакля пойти поблагодарить вас. Да как-то не решился.
— Правда? — встрепенулся Творогов. — Понравилось? «Даурия» в самом дело неплохо поставлена. Пьеса-старинушка, и пришлось, как говорится, реанимировать. Новая кровь, дыхание. Жаль, что не пришли за кулисы. — Он вновь почувствовал себя волевым и напористым. Уселся поудобнее в кресле, благодарно, с симпатией взглянул на Пушкарева, на его лицо, показавшееся вдруг милым, моложавым, почти мальчишеским. — Вы позволите? — он потянулся к сигаретам. Закурил от вспыхнувшего газового язычка пушкаревской зажигалки. — Файзулин, курите! — свободным, красивым жестом пригласил Файзулина. — А труппа у нас в самом деле прелюбопытная. Есть просто таланты. Горшенину, например, не заметили?
— Кажется, да, заметил. Отличная, труппа…
Творогову стало вдруг хорошо, уютно в этом большой, блистающем новизной кабинете, где поминутно решаются важнейшие, ответственные дела. А теперь из его, твороговских рук льется сладкий дымок, он не спешит говорить. «Ну и что ж, что занятой. Что ж, что генеральный. Что ж, что без пяти минут министр. Значит, считает нужным. Мы ведь тоже не просто, а люди искусства. Не со всяким, знаете ли, станем…»
Он вспомнил утренний скверный кофе, тощие ноги Любови Андреевны. Прогнал наваждение.
— Я искал встречи с вами. Но вы опередили меня, — произнес Пушкарев. — В городе любят театр. Ядринск на редкость театральный город. Все говорят о премьере. Ведь вы готовите новый спектакль? Все его ждут с нетерпением. И вот в связи с этим у меня возникла… не идея, а… как бы лучше выразиться… Предложение!.. Весна на носу, а с ней — навигация. Очень трудный, решающий для комбината момент. Грузы пойдут лавиной. Их надо брать прямо с причалов, сразу монтировать. А зима, вы знаете, была непростая. Я замечаю, люди устали. И вот я подумал… А что, если вашу премьеру провести не в театре, очень славном, очень милом, но все-таки, согласитесь, крохотном, камерном, а прямо на стройплощадках? А? Как вы на это смотрите?
— Что вы имеете в виду? — насторожился Творогов, почувствовав в пушкаревских словах грозное, сладостное приближение своей долгожданной минуты. — Как вас понять?
— Очень просто. Вы проводите свой первый спектакль под открытым небом, среди рабочих, среди механизмов, ну, знаете, как на фронте! Вдохновляете людей и сами, разумеется, вдохновляетесь, играя на переднем крае борьбы и работы. Мы вам сколотим открытую сцену. Поставим микрофоны, динамики — чтоб на всю тайгу! Хотите, пригоним прожекторы. Выстроим рядами грузовики, и люди сверху, из кузовов, будут смотреть. По-моему, это эффектно! Будет сенсация! На весь Союз! Можно ее подготовить. Вызовем из Москвы журналистов. Дадут репортажи, рецензии. Крупнейший комбинат и рабочий театр! А? Как вы считаете?
— Надо подумать. Надо подумать, — отвечал Творогов, а сам уже ухватился за нежданную, возникшую чудом возможность. Знал уже твердо: вот случай, которого дожидался годами, в который и верить уже перестал. Томился в безвестности, чах, задыхался. И теперь возникло: сенсация, из Москвы журналисты, репортажи, рецензии, комбинат и рабочий театр. — Надо подумать. Надо подумать…
Зависть — ненавидел себя за нее, чувствуя, как точит его, выедает. Глухота, безымянность — они глушили талант, живое чувство и мысль. Театральная бедность в латаном-перелатаном здании, с затасканными костюмами, ничтожными сборами, скороспелыми спектаклями. Его собственная, домашняя бедность — ненавистный ячменный кофе, Любовь Андреевна, опостылевшая комнатушка.
Все это кончается, исчезает бесследно, сейчас, сию минуту, в этом кабинете, и надо бить на лету.
— Заманчивое предложение, не скрою. И знаете, так уж мы устроены, режиссеры, сразу начинает вертеться, вытанцовываться кое-что… Конечно, вы правы в одном, искусство должно идти к массам, облучать их. В этом вы совершенно правы!
— Разумеется, я далек от искусства, далек от театра. Что поделать, уж такая работа. Но иногда, выезжая на стройплощадки, поражаюсь: как это все театрально — движение механизмов, вспышки огня, музыка двигателей, явление людей, — какое-то действо! Помню трубный завод в Челябинске. Действо огненное и стальное. Рождение труб, огромных, как киты, среди пара, горящего газа, режущих инструментов, колокольного боя!.. Или рождение грузовиков! Все это тоже театр. Может, я ошибаюсь? Может, мне интересно это как инженеру?
— Да нет, не вам, не только… — бурно вмешался Файзулин. — Я вон ему толкую. Выкати, говорю, на сцену машину. И ремонтируй! Интересно! Капот открывай, меняй карбюратор, включай, заводи! Во как смотрится! В зале-то все шоферы!
Творогов замахал на него руками. Однако Пушкарев, посмеиваясь, но и серьезно закивав, подхватил:
— Ведь это ваша скульптура тогда взорвалась так эффектно? Ну на том диспуте нашем, на комическом? Я с удовольствием вспоминаю. Где же я видел такое? Ах, да, в Роттердаме! Бело-стальная, отшлифованная, горящая, как солнце, плита вращается над толпой среди блеска машин, стекла. Фантастическая вертушка!