Это всего лишь домашние проповеди хозяйки и повелительницы, хозяин более откровенен и менее словоохотлив: Чтобы я его здесь больше не видел, и в Монте-Лавре я прикажу в наше поместье на работу его не брать, пусть в Москву отправляется. Кажется, Жоан Мау-Темпо снова задремал, как же он устал, если спит на таком холоде, он замерз и ногами притопывает, и в морозном воздухе его топот подхватывается эхом, придет еще полицейский и заберет за нарушение общественного порядка, и Жоан Мау-Темпо берет мешок и чемоданчик, снова идет по улице, ноги его плохо слушаются, он хромает, ему помнится, что вокзал должен быть налево, но он боится заблудиться и потому спрашивает у прохожего, а тот ему говорит: Вы правильно идете, и объясняет дорогу. Жоан Мау-Темпо поудобнее перехватывает мешок и чемоданчик замерзшими руками и собирается отправиться в путь, но тут прохожий говорит ему: Позвольте мне помочь вам. Но мы боимся подобных предложений: кто знает, а вдруг он жулик и украдет мои пожитки, это же так просто, хотя и в темноте видно, что человек он не сильный: Спасибо, сеньор, не надо, вежливо говорит Жоан Мау-Темпо, и тот не настаивает — может, он и не вор вовсе, — а только спрашивает: Вы были в тюрьме, я вижу? И вот мы, кому уже известно, как отзывчив Жоан Мау-Темпо на доброе слово, слышим, что он рассказывает всю свою историю, что шесть месяцев он был в Кашиас, а теперь его выпустили, и ему надо домой, в Монте-Лавре, округ Монтемор: Я из Алентежу, не знаете ли вы, ходят в это время пароходы и поезда или нет, я пойду на вокзал, посмотрю, нет, ему негде спать, есть здесь у него сестра, она в услужении, но он не хочет беспокоить ее, хозяева могут рассердиться, и опять вопрос, любопытен этот прохожий: А если не будет ни парохода, ни поезда, где же вы спать будете? И Жоан Мау-Темпо просто отвечает: Проведу ночь на вокзале, должны же быть там скамейки, плохо, что холодно, да я привык, спасибо вам за внимание, и отходит. Но другой говорит: Я пойду с вами, давайте мне ваш мешок, я помогу вам. Жоан Мау-Темпо колеблется, но он же шесть месяцев провел среди настоящих людей, которые заботились о нем, учили его, давали ему табак и деньги на дорогу, и ему кажется, что не доверять нехорошо, и вот мешок переходит в руки спутника — иногда и в городе такое случается, — и вот оба идут по улицам, проходят большую площадь с аркадами, а на вокзале Жоану Мау-Темпо трудно разобрать мелкие цифры на табло, и незнакомец ему помогает, его палец скользит по колонкам цифр: Нет, поезда не будет до утра. Жоан Мау-Темпо уже ищет взглядом, куда бы ему приткнуться, но вдруг слышит: Вы устали и, конечно, проголодались, пойдемте ко мне, я дам вам тарелку супа, вы отдохнете, если вы здесь останетесь, вы замерзнете насмерть. Вот какие слова были сказаны, кто бы поверил, а между тем это истинная правда, Жоан Мау-Темпо только и смог выговорить: Большое спасибо. Какое милосердие, падре Агамедес осанну пропел бы, превознес бы доброту человеческую, и падре был бы прав: человек, что несет на спине мешок, действительно заслуживает похвал, хотя он и неверующий — этого он не говорил, но рассказчику все известно, хотя многое приходится пропускать, ведь наша история про деревню, а не про город. Этот человек старше Жоана Мау-Темпо, но он крепче, и походка у него быстрее, потому ему нужно умерять свой шаг, чтобы приноровиться к медлительности обретшего свободу арестанта, и, чтобы подбодрить его, говорит: Я живу недалеко, в Алфаме, и вот они уже свернули на улицу Алфандега, а затем пошли по кривым и мокрым переулкам, не удивительно, что они мокрые в такую погоду, дверь, узенькая лестница, мансарда: Добрый вечер, Эрмелинда, этот сеньор сегодня поспит здесь, завтра он уезжает домой, и ему негде остановиться. Эрмелинда — это толстая женщина, распахивает дверь, словно объятия: Входите. И простите меня, любители драматических ситуаций, но первое, что привлекает внимание Жоана Мау-Темпо в мансарде, — это запах еды, кипящего овощного супа, и незнакомец говорит: Наливайте, сколько хотите. И продолжает: Как вас зовут? Жоан Мау-Темпо уже сидит, и на него вдруг навалилась внезапная усталость, но он все же отвечает, и хозяин представляется: А я Рикардо Рейс, жену мою зовут Эрмелинда, кроме имен, нам ничего о них не известно, вот только еще тарелки с супом на столе, а больше ничего. Холод уже отступает, в конце концов Лиссабон оказывается приятным местом, окно выходит на реку, там светятся огни кораблей, на той стороне их меньше, кто бы сказал, что смотреть на это так радостно: Выпейте еще рюмочку, и, может быть, именно из-за этой, второй рюмки густого вина Жоан Мау-Темпо без конца улыбается, даже рассказывая о тюрьме, кончает он, когда уже совсем поздно, глаза у него просто закрываются, Рикардо Рейс смотрит на него очень серьезно, а Эрмелинда хмурится, и тогда они говорят: Ложитесь спать, уже пора, вам очень надо отдохнуть. Жоан Мау-Темпо даже не видит, что его уложили на супружескую постель, он слышит шаги в коридоре, но это не охранник, это не охранник, это не охранник… он засыпает на свободе.
* * *
Шесть месяцев перемен, может, это мало, а может, слишком много. В природе пере-мены не очень заметны, если не говорить о смене времен года, но поразительно, как постарели люди, какими старыми стали те. кто вернулся из тюрьмы, какими старыми стали те, кто оставался в Монте-Лавре, а как выросли дети, только Жоан Мау-Темпо и Сижизмундо Канастро кажутся друг другу прежними, последний приехал вчера и уже сказал, что им надо встретиться и поговорить, он, как всегда, упорен и решителен. Но кое на кого посмотреть просто приятно, например на Грасинду Мау-Темпо, что за красавица, замужество ей на пользу пошло, так говорят кумушки о любви, а соколы о страсти, были, наверное, и другие перемены, вот падре Агамедес из высокого и тощего превратился в низенького и толстого, и список долгов очень вырос, что вполне естественно, когда в семье нет мужчины. И потому, когда настало время, Жоан Мау-Темпо со своей дочерью Амелией отправился на рисовые поля рядом с Элвас, а дальше, как говорили в Мон-те-Лавре, уже Эстремадура, Испания, откуда у них только эти космополитические понятия — не обращают они внимания на границы, а погнала их туда не только вечная нужда, но и нежелание управляющих брать на работу Жоана Мау-Темпо, политического заключенного: Правда, его не судили, но это ошибка полиции, не так она хороша, как должна была бы быть. Пройдет несколько месяцев, и все вернется на свои места, но пока ему лучше уйти подальше, чтобы не заражал своей ересью нашу любимую землю, Сижизмундо Канастро просто говорят, нет, мол, работы, устраивайся, как знаешь.
Раз так, пошел Жоан Мау-Темпо на Элвас вместе со своей дочерью Амелией, с той, у которой плохие зубы, были бы они хороши, она бы сестру за пояс заткнула. Не говорите мне, что до ада далеко. Эти сто пятьдесят мужчин и женщин, разделенные на пять групп, прокляты на шестнадцать недель, они на сдельщине страданий, собирают урожай чесотки и лихорадки, сажают и полют рис от еще не занявшейся зари до зари уже погасшей, а с наступлением ночи сто пятьдесят призраков тянутся к своим баракам — мужчины сюда, женщины туда, — но у всех одинаковая чесотка после топтания по затопленным грядам, всех трясет лихорадка рисовых полей. Это лакомство делается из молока, сахара, риса и нескольких яиц, но рис должен быть сварен как следует, Мария, а у тебя каша какая-то получается, рис надо готовить зернышко к зернышку, научишься ли ты когда-нибудь. По ночам слышно, как вздыхают и стонут эти осужденные на своих постелях, как до крови расчесывают кожу черными ногтями, а другие стучат зубами от озноба. И поднимают к потолку остекленевшие от лихорадки глаза. Между этими бараками и лагерями смерти нет большой разницы, только здесь дольше мучаются, быть может потому, что из понятной заинтересованности и христианского милосердия хозяева каждый день нагружают грузовики лихорадкой и чесоткой и везут работников в больницу в Элвас — сегодня одних, завтра других, сплошной круговорот, — но чудеса медицины в три-четыре дня подновляют их: ты выписан, и ты, и ты, хотя ноги еще дрожат от слабости, но кого волнуют такие мелочи, вот как обращаются с нами врачи, и с грузовика выгружают здоровых, по мнению докторов, но еле живых людей. У нас сдельщина, времени терять нельзя. Отец, вам лучше? — спрашивает Амелия, и он отвечает: Да, лучше, дочка. Как видите, нет ничего проще.
В конце концов перемен не так уж много. Рис полют и сажают так же, как это делали во времена моего деда, и мотыга все та же с тех пор, как господь наш сотворил ее, а если порежешь палец незаметным черепком, то видно, что у крови все тот же цвет. Богатое нужно воображение, чтобы придумать здесь какие-нибудь из ряда вон выходящие события. Вся эта жизнь состоит из постоянно повторяющихся слов и жестов, дуга, которую описывает серп, всегда до миллиметра соответствует Длине руки, один и тот же звук издают срезаемые стебли пшеницы — всегда один и тот же звук, как только этим мужчинам и женщинам не надоело его слушать, — и всегда хрипло вскрикивает птица, живущая между корой и стволом пробкового дуба, она кричит, когда с Дерева снимают кожу, на виду остается вздыбленная и измученная плоть, но это уже слабость рассказчика — воображать, что деревья кричат и что волосы у них встают дыбом. Лучше посмотрим на Мануэла Эспаду, взобравшегося на этот дуб, он бос и, как всегда, серьезен, он-то и есть птица, прыгает с ветки на ветку, но не поет — нет у него такого желания: в этой работе главное — разрезы вдоль или поперек ствола, а потом черенок ножа служит рычагом, усилие и — готово, а хриплая птица в самом деле живет в дубе, вот она вскрикнула, кто еще может так страдать. Желуди сыплются дождем, падают на сорванные с дерева пластины коры, нет в этом никакой поэзии, хотелось бы нам посмотреть на того, кто смог бы написать сонет о том, как один из этих людей, почти не глядя, вонзил нож, а он соскользнул, отрывая щепки от коры, и впился в грязную, грубую, но такую беззащитную ногу, ведь, когда речь идет о порезах, нет особой разницы между розовой кожицей городской девицы и шкурой резальщика пробки, во всяком случае кровь течет одинаково долго.