Они дошли наконец до предела. Кончились кресты, кончилась и гряда свежих холмиков. Впереди, фронтом, зияли пустые могилы. И — рылись. Готовые, полуготовые, только что начатые. Могильщики по двое торчали из могил, кто по шею, кто по пояс, кто по колено — на всех стадиях цикла. Впереди простирался бескрайний пустырь — будущее этого кладбища. В одну сторону он до горизонта был усыпан ржавыми консервными банками с примесью ветоши и бумаг, иногда взлетавших и садившихся, как своего рода птицы. Впрочем, точнее, свалка тянулась не до самого горизонта: по горизонту она была оторочена капустным полем, — но сизо-серый налет дня на всем и сокращенная моросью видимость совершенно почти уравнивала капусту с консервными банками: во всяком случае, впечатление, что банки эти посеяны и произрастали в этом аду, как раз и выводилось из предполагаемого наличия капусты на самом горизонте. Тележки здесь, в конце тропы, столпились в очередь. Перед ними уже трое ждали могилы. «Это надолго», — согласился Путилин. Дождавшиеся, первые, голосили в последний раз над покойником, то ли от горя, то ли от облегчения. Могильщики трудились как каторжные, их голые тела лоснились. Там и сям на кучах земли валялись свежеопустошенные бутылки. Могильщики были пьяны и работали с таким остервенением, будто собирались уже не уходить отсюда, а тут сгореть, на переднем крае. Особенно один могильщик все отвлекал взгляд Монахова. Юноша, пухлявый и трезвый, еврейский мальчик студенческого вида, он явно не справлялся с бригадным темпом, и его от природы красная, еще детская щека уже синела от явной сердечной недостаточности, в глазах его ныла непроживаемая тоска именно этой минуты, куда глубже национальной, тысячелетней. Что его сюда загнало при явной его домашности и без тени какого бы то ни было падения? Идея какого и на что заработка?.. Куда?.. Он отставал в производительности и гладкой кожей ощущал презрение бригады, когда через несколько бросков вновь и вновь замирал отдышаться. Лопаты остальных мелькали безостановочно. «Возможно, он не вылезает из могилы, пока они курят и пьют, потому что, к тому же, не курит и не пьет…» — вяло подумал Монахов. На мальчика было больно и неприятно смотреть, но он притягивал взгляд. Здесь стоял последний знак равенства, над этой глиной. Могильщики, мертвые и провожающие, и бухой оркестр, игравший над телом отсыревший гимн, и капуста и банки, и воздух и вода — все это уже понимало друг друга, не имея никакого отношения к себе. И над всем этим расплющенным, даже вогнутым пространством, как памятник, возвышался человек-люцифер-зверь-красавец-пахан-бог, и он-то и был безусловно ЛАВРИК Бог смерти Лаврик стоял на двух кучах земли, широко расставив ноги в офицерских сапогах, на недоступной ни для умерших, ни для смертных высоте, чуть подрагивая неподвижным коленом и неподвижной ухмылкой, чуть поглядывая на истово закопавшихся подчиненных и отсыревших, сбившихся, как бараны, подопечных. И впрямь, провожающие в конце пути, казалось, сами собирались сойти в могилы. Лаврик был высок, строен, элегантно, по-урочьи тощ, и он был без рук. Эта идея, что над землекопами властвует безрукий, прямо-таки пронзила мозг Монахова. Это — так! «А водку, интересно, ему подносят ко рту?» На плечи, чтобы скрыть увечье, легко, как-то даже грациозно, как бурка, был накинут ватник. И — лицо! Лицо его было красиво, с правильными калеными тонкими чертами, а из-под легко сдвинутой на лоб кепки, насмешливо и безнадежно, смотрели поразительной синевы глаза. Так что, поймав их взгляд, Монахов даже на небо посмотрел: неужто прояснело? — небо было необратимо серо. Лаврик знал, что — все, что — конец, и это ни удручало, ни вдохновляло, ни забавляло его. Никогда не случалось Монахову видеть человека с такой печатью. Ни смирение, ни отчаяние, ни истерика, ни поза, ни скорбь — жизнь, прожитая в непрерывной власти и кончающаяся во власти, которую уже никто не свергнет. На нарах или еще где привык он к ней? В глазах его дотлевающего лица жил незамутненный ум, который все видел и все знал, никогда не размышляя. Он оценил внимание Монахова: легко соскочив, скорее слетев, как птица, оказался перед ним. Кивнул на гроб: «Ваш?» — Монахов усвоил и кивнул на впереди стоящих: «Нельзя ли побыстрее?» — «Вы где хотите, чтобы ваша бабушка лежала?» — «Здесь не все ли равно?» — Монахов выразительно обвел взглядом окружившую их мерзость запустения. «Не все равно», — со знанием сказал царь тьмы. «Тогда где лучше», — сказал Монахов. Еле заметным движением своих роскошных, девичьих ресниц Лаврик указал на нагрудный карман. Монахов понял. И как только его рука пошла назад, оставив нечто над сердцем Лаврика, — так он, как ангел, пренебрегая гравитацией, взлетел на прямых ногах на те же две кучи — лишь чуть привзмахнул руками ватник — и там стоял со сложенными крыльями. «Быстро! все на эту могилу! могилу бабушке — мигом!» — сказал он негромко и резко, и не было дистанции между приказом и исполнением. Только тот юноша грустно не поспел за приказом… И впрямь не прошло минуты. «Прощайтесь», — сказал Лаврик. И в этом справедливом и заслужившем себя мире Лаврик показался Монахову более на месте, чем тот поп… Открыли крышку; от адской тряски по глине бабушка сбилась набок, отпущение грехов вывалилось из рук, но зато в них хорошо удержалась коробочка с отчей землей. Монахова даже передернуло: ему казалось, он отчетливо помнил, что в руки ей ее не клал. «Боже! — взвыл он. — Если ты здесь! Будьте все прокляты!» И это «все», вполне вмещавшее и его самого, было так отчетливо! Как мы хороним… ни земли, ни смерти… Так потрясла его эта коробочка… Будто бабка знала, что не будет более земли, как в этой коробочке!.. И ведь внесла, последнее, что сделала, внесла единственную живую щепоть на эту глину…
Застучал молоток. Гроб завели, подвели полотенцами… И тут вдруг у Лаврика выросли руки — это было изумительно! ловким ласковым движением выдернул он полотенце. И даже «Мир праху» сказал, и «Земля пухом», и «Спи спокойно».
Спокойная, здоровая, живая ненависть кипела в душе Монахова. Он видел зло. Он не ведал сомнения. Он понимал, что за свои грехи он вполне готов ответить. Но — вот этого — не простит никогда. Вчерашняя идиллия мертвецов, похожих на свои памятники, разъярила его. То, к чему мы идем, не было ни перспективой, ни угрозой. То, к чему мы пришли, было фактом.
Я кончился, а ты жива…
«Умерла…» — подумал он.
Наш магазин старинный и очень красивый. Потолок такой высокий, что его совсем не чувствуешь, а если задерешь голову, то где-то в вышине, еще выше люстры, увидишь, как вьется каракулем лепка. А вокруг — зеркала, зеркала… В них отражаются коробки, флаконы, люди. А одна из стен — вообще одно сплошное зеркало. А противоположная — одно сплошное окно, и на его раме литые завитушки листьев. И хотя я здесь работаю, мне каждый день приятно приходить сюда. Вот уже вторую неделю приятно. Мне как раз стукнуло восемнадцать, я блондинка выше среднего роста, волосы у меня красивые, длинные, я их распускаю по плечам. Говорят, я похожа на ту итальянскую актрису из фильма «Козленок за два гроша». Но это не так: у той ноги кривые, у меня фигура лучше. Нас еще заставляют носить эти бесформенные фирменные халаты… но когда заведующий уезжает на базу, я халат тот сбрасываю, как царевна-лягушка, и остаюсь в голубом джемпере, который хорошо подчеркивает мою грудь и талию и идет к распущенным волосам. Я очень нравлюсь себе тогда. Я стою за прилавком и с удовольствием отражаюсь в зеркалах. За мной громоздятся красивые коробки и флаконы, которые я сама никогда не куплю, передо мной толпятся некрасивые женщины, которые могут себе это позволить. Я двигаюсь не спеша, грациозно, и, когда достаю что-нибудь с верхних полок, все видят, какая у меня стройная и гибкая фигурка. Мелодичным голосом, как по телевизору, я советую им духи или помаду. И мне очень приятно, что я красивее их всех. И я с ними особенно вежлива поэтому. Многие женщины улыбаются мне, как бы отражаясь во мне, как я в зеркалах. Они осматривают себя во мне, даже иногда что-нибудь подправят, платье или прическу, убедятся, что все в порядке, и — улыбнутся. Некоторые наоборот, впрочем. Но и их я умасливаю, как могу. Убедившись в моей скромности и смирении, и они оттаивают. Недаром надо мной табличка «Отдел отличного обслуживания». И ни одной жалобы!
Впрочем, благодарности пишут редко и только мужчины, с целью познакомиться, не иначе. Но они и много реже заходят в наш магазин. Мальчики чаще. И очень смущаются, краснеют, бормочут невнятно или слишком бодро — тушуются, уменьшаются, не в силах поднять глаза, пока не схватят покупку и не исчезнут как-то мигом и незаметно.
Одного такого мальчика я очень запомнила. Очень уж был молод, и очень уж яркие были у него глаза. Затащила его тетка, старше меня лет на десять. Настоящая вокзальная кляча: губы мертвые, глаза мертвые, краски полпуда. А вилась вокруг него и сюсюкала, как девочка, вцепившись в его рукав такой худоватой костяной грабкой с ярким маникюром. А мальчик смотрел на меня ясными печальными глазами и во всем с ней соглашался, и всего ей накупил, что она просила. И так жалко мне его стало, обидно и досадно… такой красивый!