В августе бывают такие вечера в саду с настроением вечерний звон вечерний звон как много… еще не осень, нет, но она просит принести ей из дому шаль с такими огромными цветами, которые бывают только в букетах, подаренных артистам. Она в нее не закутается, но накинет на одно плечо, а вторым станет зябко поводить и белеть в сумраке беседки. На столе будет остывать самовар с выглядывающей из блестящего латунного носа большой каплей, а по половинке арбуза ползти, с трудом размыкая слипшиеся от сладкого сока лапки, муха. Об урожае кабачков, колорадских жуках, пожравших в этом году не только картошку, но даже и баклажаны в теплице, о компоте из черной смородины с апельсиновыми дольками, о варенье из ягод кизила и о перетертой с сахаром чернике будет сказано все, и в воздухе повиснет такая тишина, которая, если упадет, то непременно разобьет вдребезги большую вазу с плюшками… но пока не разбила, лучше всего встать и пойти гулять к реке. Бродить по колено в тонком и молочном, точно дыхание трехнедельного теленка, тумане, задумчиво смотреть на стеклянную воду с полусонными кувшинками, бормотать, как бы размышляя вслух, о том, что нынче ветрено и волны с перехлестом, что костер в тумане светит, что искры гаснут на лету, что отцвели уж давно хризантемы, что по аллее олуненной в шумном платье муаровом, а дорожка песочная… не забывая в конце каждой строфы поправлять шаль на ее плечах. Перед самым закатом, когда цветы на шали станут пахнуть сильнее, вернуться в беседку. Беспрестанно шутить, хохотать, греть нисколько не озябшие руки у вконец остывшего самовара, прислоняться пылающими щеками к его бокам, пить чуть теплый чай и долго слизывать каплю клубничного варенья, непонятно как упавшую в теплую и душистую ямку под ее ключицей. Утром, часов в шесть, встать, нализаться остатков клубничного варенья из теплой и душистой ямки под ключицей, убедиться, что их еще надолго хватит, сесть в машину и, по холодку, пока нет пробок, домчаться до Москвы, забежать в контору, разобрать почту, ответить на звонки и долго, смакуя каждый глоток, пить отвратительный жидкий кофе из автомата, стоящего в коридоре. Без сахара, но с привкусом клубничного варенья.
Лух – маленький сонный поселок городского типа в три тысячи душ на берегу маленькой, домашней и почти ручной реки Лух. Маленький Лух впадает в Клязьму, а Клязьма – в Оку, а Ока – в Волгу, а Волга впадает в Каспийское море, а лошади кушают овес и сено, а лето не то, что зима. Зимою нужно печи топить, а летом и без печей тепло. В многоквартирном (по местным меркам), на полтора десятка квартир, доме, в котором живет директор Лухского краеведческого музея Галина Ивановна Ширшова, зимой топят углем. У каждого есть свой маленький котел в квартире. Даже не котел, а котелок. Раньше ей хватало на зиму тонн двух с половиной угля, а теперь и трех хватает еле-еле до апреля. Раньше Лух окружали леса, а теперь их осталось мало и, судя по тому, с какой любовью к наживе их вырубают, будет еще меньше. Раньше ветер застревал в верхушках огромных сосен, пышных кронах берез и лип, а теперь продувает Лух насквозь. Раньше Лух был городом и даже столицей удельного княжества, а теперь…
Если честно, то хиреть Лух стал давно. Так, чтобы приезжали в него и переворачивались самосвалы с пряниками… нет, этого не было. Татары в пятнадцатом веке приходили без них. Поляки в начале семнадцатого тоже вместо сладкого принесли железное и острое. Кстати, железное и острое в виде сабель и кинжалов, которое они побросали при отступлении или вовсе выронили перед тем, как отдать богу душу, хранилось в Лухе и даже попало в экспозицию первого, народного, лухского музея, организованного в семидесятых. Потом забрали эти сабли в областной музей, в Иваново, и обратно… Нет, если поляки опять сунутся, то сабли, конечно, населению раздадут, а пока…
Во второй половине семнадцатого века, когда Луху было две с половиной сотни лет, он уже был местом ссылки. Сослали в него бывшего управляющего Посольским приказом опального ближнего боярина Артамона Матвеева. Из Луха Матвеев уехал в Москву по приказу Петра Первого. Правда, всего на четыре дня. Зарубили Матвеева взбунтовавшиеся стрельцы. Теперь в Лухе проезжающим показывают «дом Матвеева». На самом деле, это дом купца Попова, который жил позже, но… В Москве будете придираться. Там домов, в которых жили и живут бояре, хоть пруд пруди, а в Лухе, после отъезда Матвеева, из ближних бояр, почитай, и не был никто. Даже опальные норовят проехать мимо.
В конце восемнадцатого века Лух из уездного города Костромского наместничества, по указу Павла Первого, превратился в заштатный. Жизнь немногочисленных горожан, многочисленных кур, гусей и коров это событие уже не могло переменить ни в какую сторону. Они продолжали пасти гусей, доить коров и выращивать знаменитый лухский лук, который был так хорош, что сам Иван Грозный не садился за стол, пока ему не подадут на специальной золотой тарелочке ядреной лухской луковицы. Выпьет царь сладкой анисовой водки или многолетнего сыченого меда, понюхает луковицу, присолит, откусит и аж заколдобится…[77]
Лук выращивают в Лухе и по сей день и каждый год устраивают праздник лухского лука. Пекут пироги и оладьи с луком, соревнуются в том, кто больше сможет нарезать лука, пролив при этом меньше всех слез. Мало кто, кроме луководов, знает, что слеза от лухского лука не только много крупнее и прозрачнее слезы, скажем, от ростовского, астраханского или тамбовского[78], но и самая горючая. Температура ее воспламенения почти не отличается от комнатной.
На этом месте читатель, быть может, зевнет и подумает, что лук – это все, чем может гордиться маленький Лух. Прибавить к луку два или три храма, колокольню, здание торговых рядов, вид с высокого невысокого берега на реку, такую уютную и домашнюю, что кажется, она аккуратно протекает между спальней и гостиной, и тогда уж точно будет все. Нет, не все. Мало кто… Да почти никто и не вспомнит теперь, что Лух, маленький сонный Лух, есть родина электросварки. Не Тула с ее левшами, не Петербург или Москва с их бесчисленными фабриками и бесчисленными дымами из бесчисленных труб, не Урал с рудой, домнами и адовым железным лязгом, не Германия с дотошными инженерами и их подробными чертежами, не Америка с Эдисонами и фордами, а тихий, незаметный Лух, в котором жил и работал во второй половине позапрошлого века Николай Николаевич Бенардос – выдающийся русский изобретатель и инженер.
Николай Николаевич не собирался жить в Лухе, а приехал сюда, в родовое поместье своей матери, выяснить кое-какие хозяйственные вопросы и вернуться в Москву, но влюбился в Лух, в окрестные сосновые леса, в речные дали, а пуще всего в дочку хозяина лухского постоялого двора – Анну Лебедеву. Долго не думал – бросил учебу в Петровской сельскохозяйственной академии, женился, построил усадьбу Привольное в двенадцати верстах от Луха и завел передовое по тем временам хозяйство. Не убыточное, как чеховский Алехин или толстовский Левин, а прибыльное и на самой что ни на есть научной основе. В Юрьевецком уезде, к которому был приписан Лух, такого больше не было. Построил школу для крестьянских детей, завел библиотеку и медицинский пункт, обучал мужиков слесарному и токарному делу. Тем, кто во время обучения разучивался пить, приплачивал по два рубля.
В Привольном Бенардос спроектировал и построил с помощью местных кузнецов опытную модель парохода, который мог преодолевать речные перекаты, мели и обходить мельничные плотины по суше. Этот пароход проплыл и прошагал по рекам Лух и Клязьма до самого Гороховца три сотни километров, а потом был доставлен в Петербург, где… не вызвал совершенно никакого интереса у чиновников. Ежели кто думает, что Николай Николаевич, так огорчился, что перестал изобретать… Кроме парохода он изобрел машинку для приготовления мороженого, пароходное колесо с поворотными лопастями, паровую кастрюлю, коробку для консервов, кран для умывальника, снаряд для перевозки дров и других тяжестей, на который получил патент и благодарность из Сельскохозяйственной академии Санкт-Петербурга, подсвечник для свечей Яблочкова, велосипед со взрывчатым двигателем[79], керосиновый самовар, ружейные патроны для дроби, электропаяльник для олова, механическую стиральную и отжимальную машины, устройство для разогревания черствых бубликов, гребенку для животных, способ для закупорки стеклянных банок, прибор для наливания кислот, самодвижущуюся сухопутную мину, копательную машину, висячий цифровой замок «Болт», пушку для метания канатов на терпящий бедствие корабль… и это лишь несколько позиций из списка в две сотни наименований. Бенардос разработал проект восстановления Царь-колокола и устройства для него специальной колокольни, переносные складные балкончики для мытья домовых окон, чертежную доску с прибором для натягивания бумаги, шпалорельсы, подвижные платформы для переправки публики через улицы, прибор фрейограф, который бог знает что такое, но, должно быть, очень интересная и полезная штука, а также загадочный антропоэлектрометр, о котором неизвестно почти ничего. Есть только чертеж непрозрачного цилиндра на колесиках из которого сверху торчит коротко стриженая мужская голова с бородой и усами, а снизу – ноги в штиблетах. От цилиндра идут два, в завитушках, электрических провода к столу, на котором стоит коробочка с клеммами и еще один цилиндр, тоже маленький. Один провод присоединен к коробочке, а второй к цилиндру. И все. Только и есть приписка, что нарисовано это в 1895 году, января десятого дня, в городе Санкт-Петербурге на Малой Итальянской улице в доме номер шесть, квартире двадцать три. Ни сведений о том, какой этаж и сколько комнат в квартире, ни кто соседи, ни почему из цилиндра торчат только усы и борода, ни указаний на то, что эксперименты можно проводить на безбородых, безусых и даже на женщинах… ничего. Директор лухского музея, показавшая мне этот чертеж, тоже ничего об антропоэлектрометре не знает, но уверена, что если бы мы разгадали его тайну, то случился бы таких размеров прорыв в науке, что в него прорвалось бы и ушло огородами…