И я прочитал Ирке:
Бобо мертва, но шапки не долой.
Чем объяснить, что утешаться нечем.
Мы не приколем бабочку иглой
Адмиралтейства – только изувечим.
Квадраты окон, сколько ни смотри
По сторонам. И в качестве ответа
На «Что стряслось» пустую изнутри
Открой жестянку: «Видимо, вот это».
Бобо мертва. Кончается среда.
На улицах, где не найдешь ночлега,
Белым—бело. Лишь черная вода
Ночной реки не принимает снега.
Ирка слушала внимательно. Но меня не покидало ощущение, что был и более внимательный слушатель. Опытным натренированным в институте чутьем я чувствовал, куда убегает вся моя энергия, вся концентрация в малом круге внимания, которая необходима при чтении стихов.
Труп слышал стихи, определенно… мне было немного не по себе. Его облупившаяся рожа застыла с внимательнейшим выражением, оскалившись в нашу сторону сквозь усиливающуюся темноту.
Я и не знал, что трупы могут слушать стихи. Тем более Бродского. Хоть после смерти у этого ублюдка выработался художественный вкус.
Ирку стих немного успокоил. В ее взгляде появилось исконно русское сочувствие к моему поступку.
– Но ты уж так сильно, дядя Дрюня, не расстраивайся из—за этого мудака. Я, конечно, ни хрена не поняла, но этот мудак сам кому хочешь мог сделать «бобо», так что сильно голову не грей.
Она помолчала еще немного, морщась и разглядывая труп.
– За лопатой—то сбегать, может?
Я отрицательно помотал головой.
Она продолжала вглядываться дяде Коле в лицо.
– Ты его варил, что ли?..
– Я никому ничего не расскажу при одном условии…
Я молчал.
– Думаешь, буду денег просить? А? Дядя Дрюня от слова дрючить? Денег, да? Да не молчи ты, – мощный удар мне под дых.
Вот так в русской деревне относятся к маньякам, пойманным с трупом.
Никакого уважения.
– Беги, – говорю, – Ирка. Я ж маньяк. Я его есть собрался. Видишь, у меня уже костер приготовлен.
Я кивнул в сторону, где была сложена огромная куча веток. На них брошен деревянный поддон. Под этим добром стояла корзина с керосиновыми тряпками.
– Да брось ты… напугал.
– Ты фильм «Мертвец» смотрела с Джонни Деппом? У вас в деревне не показывали?
– Нет. С Ван Даммом показывали. С классной такой задницей актер…
– Там Игги Поп ел своих врагов. А Ван Дамм ел своих врагов?
– Ладно, дядя Дрюня, зубы заговаривать. Ты у меня не отвертишься.
Она скинула с себя куртку и расстелила на тачку. Затем сняла джинсы, каким—то образом не снимая кроссовок. Осталась в майке с надписью «аngеl», розовых трусах и спортивной обуви.
– Трусы сам с меня снимешь. Как в кино. Только ласково и нежно, понял, блядь?
«Мне тебя легче убить», – подумал я.
– Ты че думал? Я так и буду девственницей бегать с тобой до восемнадцати лет, спортсмен хуев?
Так вот, значит, как… Я не спеша стянул с нее трусы. Через кроссовки. Раз она пожелала в них остаться.
Ее ноги были покрыты гусиной кожей. А между бедер… забытая до слез картина.
Я лег на нее, не снимая с себя ничего, и поцеловал в щеку. Горячую, приятную, молодую. Встретился с ней взглядом и отвернулся. Взгляд был преисполнен ожиданием скорее боли, нежели приятных ощущений.
То, что я увидел, отвернувшись, было не многим лучше. Дядя Коля лежал на боку и бесцеремонно глазел на нас своей красной и вспученной, как прокисший арбуз, рожей. Эротическое сосредоточение не приходило.
Мы полежали минут десять, глядя в противоположные стороны и нежно прижавшись щеками друг к другу. Сколько взаимной симпатии было в этом прикосновении.
– Вставай, дядя Дрюня…
Она не позволила мне натянуть штаны, ударив по руке, и села на тачку, буквально уткнувшись лицом в мой член.
– Эх, дядя Дрюня. Не спортсмен ты оказался. Как это делается—то… так?
Она взяла мою дудку в свой рот, как берут собаки в рот новую детскую игрушку. Азартно и с уважением ко всему новому и неизведанному.
– Так?
– Так.
– Ну, так давай…..и меня в рот. – Тут она сказала это слово, происходящее от старинного русского оборота, от которого даже если бы у меня и появились зачатки эрекции, то исчезли бы в этот момент бесследно.
– Перестань, Ирина.
– Ты знаешь, сколько у нас в Залужье желающих на твоем месте оказаться. Ты что, козел, ерепенишься.
– Я не ерепенюсь – я хорохорюсь.
– Ой, не могу. – Она упала спиной на тачку и залилась звонким смехом. – За что я тебя люблю, дядя Дрюня, за то, что у тебя на каждый случай жизни какой—то смехуечек приготовлен.
– Поверь мне – не на каждый. С одним ответом у меня конкретный облом…
– Хватит трепаться. Убирай своего сморчка. У Пашки с Кубы в пятнадцать лет уже длиннее.
– С Кубы? – ужаснулся я, застегивая штаны.
– С Кубы. Район такой в Ростове. Не знаешь, что ли, деревня? – И мощный подзатыльник, от которого у меня в опустошенной от всего происходящего голове раздался раскатистый звон.
– Пошли в бар в Зудино. Тогда с тебя выпивка. Закапывай свое пугало.
Ирка обняла меня уверенно и по—дружески.
Жизнь моя теперь была в руках этого маленького крепкого создания, вскормленного на деревенском воздухе.
– Пей, давай…
– Да нет, я, конечно, выпью… – Я выпил гадкую чачу и сразу понял, что утром умру. Через пять минут откашлялся и произнес: – Спасибо тебе за солидарность в вопросах товарищеского локтя в борьбе с чувством социальной и гражданской справедливости…
Я знал, что ей нравится, когда я говорю мудрено.
В конце концов, может быть, одно из предназначений этого дневника не только мне, но и Брату—Которого—У—Меня—Нет, – разобраться, а точнее будет сказать, окончательно укрепиться в своих идеях и жизненных постулатах.
Ромео и Джульетта теперь не просто ты, Сашка, и я. Это теперь герои моих длинных и бестолковых записок. А значит, они должны или быть вместе или не быть вообще.
Если кому—то не нравится Шекспир, то он может отвалить и ждать новых гениальных жизненных постулатов от моего французского «друга» Бегбедера. Каждая московская или питерская курица может найти утешение в этой новой философии. Даже философия теперь должна быть удобоварима в потреблении и удовлетворять целые массы, а не отдельных человеческих единиц—индивидумов, удовлетворять, как куриные кубики магги. Быть удобной и легко применимой в быту.
«У меня нелады с любовью и чувствами, так ее нет на хрен, никакой Любови – есть только трехлетний замут с одним неизбежным разочарованием в конце. Как бы все ни начиналось – там нет перспективы… А я что говорила… Я так и знала, что так будет… Вот видишь, так и получилось…»
Философия мудрых домохозяек.
Для тебя, детка, это не катит. Ты свою роль пять лет играла. Играла так неплохо, что я в нее поверил. Всеми фибрами своей души.
Ты будешь повторять эти строки, старушка, до конца дней своих.
– Я высокомерна, потому что людей прощаю?
– Они заслуживают наказания за свои прегрешения, так же как ты отвечаешь за свои. Разве человек не должен отвечать за свои поступки? А ты не даешь им этого шанса. И это есть высокомерие…
– Эти люди делают все, что в их силах, чтобы остаться людьми… Несмотря на все трудности…
– Как скажешь… но достаточно ли их усилий?
И спустя пару минут.
– Есть город, без которого мир станет лучше. И это Догвилль.
– Всех расстрелять. Город сжечь.
– Эта семья с детьми… Убейте детей на глазах матери. Скажите, если она сдержит слезы – вы остановитесь. Отдам должок. Жаль, но ее слишком просто довести до слез.
Она не сыграла ни грамма агрессии. Гениальная Николь Кидман. Только слеза скатилась с ее глаз. И это была не слеза жалости. Это была слеза разочарования тем, что мир так не совершенен.
– Самой тоже иногда надо что—то делать… – сказала Грэйс, прострелив Тому голову.
Главная героиня Грэйс – Николь Кидман. («Догвилль»)
Идем, Джульетта, граф уже пришел!
Уильям Шекспир.«Записки сумасшедшего»
Наступила неделя, которая должна решить все.
Решить все в моей жизни. И может быть, не только в моей.
Мэй позвонила и сказала, что Александра поставила подпись под предварительным контрактом и приедет на пробы через неделю.
– Красивая и сильная женщина, – сказала Мэй. – Я теперь понимаю, что ее ты и любишь.
Еще она сказала, что Москва ей очень понравилась, что там много мужчин в дорогих костюмах и они очень лояльны к азиатам. Странные выводы. Хотя вполне возможно, к азиаткам, стоящим перед ними на коленях и лезущими к ним в ширинку, большинство мужчин Москвы в дорогих костюмах действительно лояльны.
Я смотрел на себя в зеркало и думал, какое я могу произвести на нее впечатление. Не испугалась бы.
Я стал загорелым, как уголь. Твердым и пустым, как бамбук. Я слишком долго не радовался жизни и накопил в себе достаточно энергии, чтобы посмотреть в глаза любому земному существу. Маньяку, полицейскому, дяде Коле, любому кондуктору, бармену и официанту – и даже этой суке… любимой до невозможности суке… посмотреть в ее глаза…