Да, я начисто забыл, кто я по рождению. Вот что случилось со мной примерно через год после приезда в Силу. Я к тому времени ощущал себя вполне своим среди уральских ребятишек, синеглазых и скуластых от пермяцко-русской крови, драчливых от суровости климата и охотничьего задора, живущего во всякой уральской избе. До сих пор меня обжигает стыд за предательский поступок. В наше село приехала семья эвакуированных. Приехали они не сразу со всеми, а позднее. Я себя считал вполне местным, силинским. Вернее, не считал — просто и не думал о том, кто я. Ленинградская довоенная жизнь казалась цветным сном, июльским утром, чем-то фантастически-случайным. В Силу приехали новые эвакуированные. В этой еврейской семье был мальчик. Черненький, смуглый средиземноморского типа еврейский мальчик. Я встретил мальчика после уроков за школой. Вокруг были ребятишки — местные и эвакуированные. Но и эти эвакуированные тоже прижились на Урале и подружились с местными, проведя с ними два года среди полей, огородов, на рыбалке и в лесу. «Эй ты, выковырянный!» — пристал я к приезжему мальчику. Тот молчал, изумленно глядя на меня и не понимая, чего я от него хочу. «Эй, выковырянный, давай стыкнемся», — не унимался я, ошарашенный безразличием мальчика к моим приставаниям. Я продолжал: «Чо зенки-от свои деготные пялишь?» «А ты на себя посмотри. Ты сам-то какой!» — вдруг тихо ответил мне мальчик. Я поглядел на него и впервые, словно бы в зеркале, увидел себя глазами окружающих меня ребят, местных и эвакуированных.
Подошла Пасха. Не еврейская с мацой, с воспоминаниями о бегстве из египетского рабства и сорокалетних скитаниях по пескам в поисках прародины — земли Ханаанской. Нет. Эту Пасху мы не праздновали. Никто мне о ней не говорил. Да, наверно, мама решила не тревожить мое детское воображение напоминанием о нашем еврействе. Вернее всего, я забыл о своем еврействе. Это правда, что забыл. Так что вкусный пасхальный кулич, крашеные луковой шелухой яйца, которые надо было катать с деревянной горочки, и прочие сладости, обольщавшие вечно полуголодного мальчика, воспринимались мной как настоящий праздник. Мама не решалась лишить меня этого праздника. Правда, Елена Матвеевна Терехова была в избе единственной верующей. Только она в их семье молилась и крестилась на иконы. Так что Масленица, Пасха, а потом Троица, Николин день и Рождество в нашей избе были не столько религиозными, сколько народными праздниками.
В середине мая зацвела черемуха. Белые лепестки засыпали палисадник. Начался ледоход. Грохот шел с реки. Похолодало. «Время льдом запасаться», — решил дед Андрей. Звездочку запрягли в телегу. Дед Андрей, Пашка и Митя отправились на реку. Полная телега льда была привезена с реки. Лед перенесли в погреб. Настелили на лед солому. На лето был готов ледник. Там хранили молоко, сметану, творог, масло, яйца. Ледником пользовались до октября, когда в сенях становилось так холодно, что молоко замерзало в мисках, а пельмени в мешках. Да и лед к тому времени кончался.
Однажды в июне Тереховы отправились на кладбище, захватив еду и питье. Баба Лена, по обыкновению, взяла меня с собой. Праздновали Троицу. Жители Силы (женщины, старики, дети) шли на кладбище поминать покойных. Между могилами еще лежал темный пустотелый снег. Баба Лена постелила холстину на могилу своей матери, осененную православным деревянным крестом с двумя перекладинами. Одна — поперечная, другая — прилаженная наискосок. Такие кресты были вокруг. Из плетеной корзины достали поминальное угощение: крутые яйца, хлеб, соленые грибы, сало, картошку, кутью. Главной едой была кутья: пшеничные зерна, сваренные в меду. Посредине этого диковинного стола возвышался березовый туесок с брагой. Солнце припекало. Хотелось пить. Мы все по очереди отхлебывали вкусную брагу, щедро приправленную сушеной малиной, которая шла в этих местах, наряду с медом, вместо сахара. Малина заготовлялась в августе ведрами и сушилась в жаркие дни на крыше, а в дождливые — на противнях в русской печи. Все мы ели, разбрасывая крашеные крутые яйца и кутью вокруг могилы — птицам. Баба Лена и дед Андрей вспоминали разные случаи из жизни своих родителей или тех братьев и сестер, которые померли к тому времени. Я на этой Троице впервые услышал об ангелах. У ангелов, как у птиц, были крылья. Ангелы незримо летали вокруг могил, донося наши разговоры до тех, кого мы поминали. Птицы были сродни ангелам. Я тоже запивал угощение сладкой брагой. Никто меня не останавливал, пока я тяжко не захмелел. Мама была сильно расстроена и, может быть, впервые после прощания с папой очнулась от глубокой меланхолии.
На южной стороне нашего села громоздились высоченные холмы. За холмами начинался дремучий лес. Склоны холмов поросли малинником. А ниже между селом и лесом лежала долина. Снег сошел с холмов. Долина зазеленела разнотравьем. Нас научили добрые люди, что у подножья холмов и ниже в долине растут хлебные растения — пестики. Появляются пестики только в начале июня и скоро отходят, становятся несъедобными. Мы идем через все село. Глина подсохла. Солнце припекает. Идти в летних лаптях легко, ходко, весело. У мамы корзинка. У меня лукошко. Мы проходим мимо крайних изб. Впереди на холмах стоят высоченные сосны. Мы идем зеленой долиной в сторону холмов. В ложбинках таятся полоски усталого ноздреватого снега. Где же они, эти волшебные пестики? Я читал в какой-то книге о том, что в далеких южных странах растут хлебные деревья. Но чтобы прямо тут, на окраине нашего села?! А вдруг над нами пошутили? Или мы не узнаем в траве эти необыкновенные растения? Мама видит мое недоверчивое лицо. «Даник, сынуля, люди никогда не врут понапрасну. А здесь — какой умысел врать?» И словно в подтверждение маминых слов — вот они — пестики! Как игрушечные оловянные солдатики в шапках с длинными перьями, стоит целое войско зеленых стебельков с вытянутыми сизыми верхушками. Много лет спустя в Америке я увидел спаржу и вспомнил давнишние уральские пестики. Мы набираем полную корзинку и лукошко пестиков. Кажется, их можно было есть и сырыми.
Самым главным делом нашего первого лета в эвакуации был огород. Мама поняла, что продержаться вторую зиму без собственной картошки и других овощей дело немыслимое. Да и старики-хозяева понимали, что маме с ее независимым характером легче самой завести огород, чем одалживаться. Дед Андрей отвел нам чуть не треть своего огорода, который начинался сразу от задней стены избы. Он даже вспахал наш огород вместе со своим. Пахал он на Звездочке, запряженной в плуг. Дед Андрей шел с плугом за лошадью. Пласты земли дыбились и закручивались из-под лезвия плуга — лемеха. А мы с Пашкой бегали за плугом по борозде и собирали упругих красновато-лиловых червей для рыбалки. Вспахав огород, дед Андрей разровнял землю бороной, множество зубьев которой дробили крупные комья. Баба Лена дала нам проросшие клубни картошки, которые мама разрезала на части по числу ростков (глазков). Так было намного экономнее, чем сажать целый клубень. Посадили мы с мамой капусту и помидоры из хозяйской рассады. А огурцы, свекла, морковка, укроп, репа и калюжка (брюква) посажены были семенами, которые день или два хранились на тарелке в мокрой тряпочке.
Сейчас невозможно поверить в то, что моя мама — дочь набожного еврея — пошла и на другой шаг, чтобы продержаться в нашу вторую суровую уральскую зиму. Наши добрые хозяева настоятельно посоветовали маме завести поросенка. Благо у них до августа-сентября оставались излишки проросшей и негодной в пищу мелкой картошки. «Ты, Владимировна, не бойся! Ты начинай жить по-деревенскому. А там одно за другим потянется. Глядишь, с мясцом да сальцом зиму одолеешь». И вот наш собственный поросенок Нюф хрюкает в сарайчике и, чавкая, нетерпеливо лопает вареную и толченую с крапивой и лебедой картошку. А там и два гуся, переваливаясь, шагают под моей неусыпной заботой на луг к речке и обратно. У нас с мамой большое хозяйство: огород, поросенок, гуси. Мы стали совсем деревенскими.
Но самым большим деревенским счастьем оказалась для меня рыбалка. Черви у нас были набраны в ведерко с землей, когда дед Андрей вспахивал огород. У Пашки снасть была готова: удочка, крючки, леска и поплавки. Мне надо было налаживать удочку с самого начала. Пашка сказал: «Надо тебе, Данька, вырезать в березняке подходящее удилище». До березняка было рукой подать. Наша изба стояла на околице села. Через луг мы спустились к реке. По-над бережком вилась тропка. Уходила в лес. Пашка несколько раз останавливался около молодых березок. Примерял их к моему росту. Никак не мог выбрать то, что годилось бы именно для меня. Наконец, выбрал. Срезал. Зачистил кору. Удилище оказалось длинным, легким и гибким. «Теперь главная наша забота — леска для твоей удочки», — сказал Пашка. «Где же взять эту леску, Пашка?» — спросил я у своего старшего друга и учителя деревенской жизни. «А ты догадайся! Книжек, небось, дюжины две прочитал. Вот подумай и скажи, у кого мы попросим леску?» «У деда Андрея?» «Нет!» «У Мити?» «Нет!» «В Сельпо купим?» «Если бы!» «Тогда я не знаю, Пашка, ей-богу, не знаю! Скажи где, Пашка? Ну скажи! Просят тебя по-человечески», — начал я канючить. «Эх ты! Ни в жизнь не догадаешься!» «Ни в жизнь, Пашка», — согласился я. «У Звездочки!» — торжествует Пашка. «Как это?» — поразился я. Звездочка — лошадь, на которой дед Андрей разъезжает по делам «Заготзерна», привязана к столбу крыльца. Мордой она уткнулась в мешок, который висит на ее шее. В мешке сено. Звездочка жует сено, помахивая от удовольствия хвостом, похожим на огромную кисть для художника-великана. Хвост состоит из сотен длинных сивых волос. Пашка треплет Звездочку за хвост. «Вот она, твоя леска. Только надо Звездочку как следует попросить. Ты, Данька, стой на крыльце. Стой да учись, пока я жив!» — шутит-командует мой старший друг. Он гладит шею лошади. Он шепчет ей ласковые слова. Звездочка покачивает головой, как бы показывая, что разрешает. Пашка подходит к ней сбоку. «С заду нельзя! — поясняет Пашка. — Зашибет ненароком». Он осторожно, по одному, выдергивает крепкие, как проволока, волосины из хвоста лошади. Мы сидим на крыльце и свиваем леску из упругих лошадиных волос. По три волосины на одну нить. К вечеру моя удочка готова. С удочками, с червями, с ведерком для улова, с двумя ломтями хлеба мы спускаемся к реке. Пашке везет. То щуренок, то окушок, то жирный пескарь дрыгаются на его крючке. Пашка снимает пескаря с крючка, разрезает его толстенькую спинку вдоль хребта и посыпает солью, прихваченной из дома. «Кусай!» — угощает меня Пашка. Я откусываю солоноватую рыбью спинку: «Вкуснота, Пашка!» Наконец, и мне начинает везти. Я ухватываю момент, когда поплавок чуть подпрыгнет и нырнет. Я вытаскиваю окушка, а потом пескаря. И снова — окушка. «Молодец, Данька! Совсем уральским стал!» — хвалит Пашка.