Но не балуй, холуй, скажу барину! И пришла сила. Билет не защитил Фанасия Ярмолаича, его первым тут же порешили, как только немец заступил, Стрысик на него сразу показал: председатель, коммунист. А немец с коммунизмом не церемонился. Потом Герман з Васькой осенью шли з Туруханова, глядят, белый листик, там еще и еще, в кустах, в грязи, ну, подняли один, а это с самолета сбрасывали, мол, держитесь, бей врага, победа за нами. Почитали. А тут патруль. Васька сунул листик за пазуху. А те их возьми и обыщи. Листовка?! Безоговорочная смерть. По деревням уже предупреждали. И за одну бумажку Васька с Германом одну смерть приняли. Немец не разбирал, кто перед ним, стар или мал: враг. Тут даже кусты и буераки были врагами.
А уже зимой схватили Катьку. Подружка яе, Тоня Андрюхина показала, что, де, та гаворила об железной дороге: хорошо б подорвать мост. Даже судить-рядить не стали, пошли и выволокли из хаты. Холуй Стрысик всех сгонял смотреть, мол, ученымя будете не спускать язык.
Меж лип прибил перекладину. Гонят дявчонку, как телку. Поставили на колодину — веревки не хватает, хотели збегать за другой веревкой, вязать новую петлю, но немец в бляхах по всей шинели велел тащить тый короб. Стрысик залупился было толковать, что это улей, но тот цапнул за кубуру, рявкнул, и приволокли домик. Катька на его лезет красными коленками, палтишко запахивает. Встала, глядит на деревню, народ. И с валенок у нее пар повалил. Обмокренилась. А что народ? Бабы плачут. Старики в снег смотрят, переминаются. Кто и на дебрь посматривает, мол, а? Но нихто оттудова не пришел, не прискакал. Только воронье грають, сбивают снег с веток на полянках, где под сугробами растет земляника, спелая, в травах, нагретых полуденным солнцем, с жуками, божьими коровками, кузнечиками, и братишки в срачицах льняных ползают, гукают, ждут старшую. И холуй вышиб домину пчелиную, заболтала она мокрыми катанками белого мягкого войлоку, побегла по воздуху.
А тут ревмя ревет одурелой коровой матка. Сдерживали ее в хате — и не удержали. Увидела — и вдрух повернула на немца, да з кулаками, трясца у нея, лихое. Немец освирепел, за кубуру, наганом тыкнул в зубы, губы раскровянил. А та не унимается, которатится на него. Еще мгновенье думал — и к стенке, солдату велел снять винтовку.
Тот исполнил, навел.
Да тут Труда, Хертруда, женка старосты Васильева Николая, он ее привез после румынского плена, когда еще при царе воевал, затараторила, залаяла по-ихнему, по-собачьи. А Любка Мясникова брюхатая была, уже пер живот сквозь все пуговицы. Труда и втолковывала, стерьву в шинели с бляхами. Он вроде отбрехивается, зыркает зверем. Но отошел. Не стал добивать Любку Мясникову. А она и так была почти мертвая. В какие-то считанные месяцы всей семьи лишилась. И только последний в брюхе сохранился, калачиком свернулся и, небось, ничего не чуял. Или чуял? Что ж его, Григорь Фанасича, вдруг повело сюда под старость? Может, тень на нем лежала, томила всю его жизнь. Либо тые ворота снились, покоя не давали, хоть он их и не видел и ничего про то не ведал, матка ему не рассказала. У него через яе второго мужика и фамилиё уже другое. Но это так и бывает. Что-то гнетет, манит человека. Он и не знает, что. Просто рассказать ему некому.
— А я сказала. Пусть знает, — сказала старуха. — А зачем он еще приезжал? из столиц? — Она перевела дыхание. — А про своих я уж вам и сказывать ня буду.
Горухта уже поставил на стол сковороду с рыбой, чайник, подсыпал еще яблок из мешка и подошел к умолкнувшей старухе, взял ее за морщинистую крупную кисть и позвал: «Буся, леть, емай рыбца». Она подняла голову как будто вглядываясь в него.
— Готово? Не хочу я исть.
— Бу-у-ся, — снова позвал Горухта и потянул ее за руку.
— Ну, ладно, испью чаю. А дявчонка з парнем?
— Ага, Леля, Крын, — сказал Горухта, приглашая и их.
Они, не отказываясь, пододвинули к столу табуретки, но на этот раз Кир все-таки выложил и свои припасы, галеты, арахис, изюм, банку консервированного зеленого горошка. Старуха обратилась куда-то в сторону зеркала, по краю которого сияли сполохи чистого сильного утра, а в сизую глубь уходили серые половицы, и перекрестилась.
Ели молча. Старуха выпила чай и отодвинулась. Помолчав, вновь принялась что-то негромко напевать себе под нос, пока и все не услышали: «Возьму гребень, возьму донце, Сама сяду под оконце. Против яркого солнца. Й не дождуся чарнаморца…»
Горухта на этот раз улыбку не гасил.
— Буся пеёт.
А та продолжала петь про «чарнаморца», который едет домой на тройке вороных с шелковыми уздами, но по дороге у Дона пустит их попастись и сам уснет, а море будет прибывать, пока не убаюкает «чарнаморца».
Среди темных фотографий на стене слева от зеркала, среди мужских, женских, детских лиц светлело овалом одно, это был мужчина в бескозырке, с ниточками усиков, его взгляд обещал всё этой старой ослепшей женщине, этой сумрачной избе, этим солнечным дням и плодоносным летним дождям, березовому лесу, заросшим полям. И, может быть, его и ждала все годы старуха, — а вместо него оттуда, из сизой глубины зеркала, явился другой — в шинели с бляхами, в сапогах и каске со стертым серым ликом.
Маша зажмурилась, — а когда открыла глаза, ничего и никого не увидела, словно и по этой избе шваркнули стирашкой, превратив и ее в грязное пятно… Но это было скорее нечто воздушное, клубящееся. И отсветы печных углей, лучей солнца уже расцветали повсюду. Маша обернулась и увидела расплывчатое окно. Потом разглядела печального светловолосого юношу со знакомыми чертами лица. Рядом с ним сидел черноволосый мужчина с синими глазами, грубым и спокойным лицом. А напротив она увидела женщину с чистым властным лицом и ясным взглядом. И от этого лица она уже не могла оторвать глаз, чувствуя, что вокруг все плывет, словно странный напев. Да, как будто все предметы обернулись звуками, не более того. Простыми звучаниями, окрашенными в синеву и пурпур, и пахнущими старым деревом, мхом, водой и невзрачными цветами, растущими в июле всюду на склонах.
И ее слезы были только прозрачностью сольного ключа, отомкнувшего эти звучания. Не более того. О чем же волноваться?
* * *
Из деревни Новая Лимна их провожал Горухта. Старуха не могла его удержать, хотя и пыталась, по каким-то признакам угадав, что «Крын с Лелей» уходят. Но «буина, лешак, лось, мытарь» был неудержим. Он вышел за ними босой, в залатанных штанах неопределенного цвета и солдатской куртке без единой пуговицы, махнув на старуху: «А, буся, керемида, бубубуу, кисляджа!» У девушки он сразу отобрал ее ношу на одном ремне — палатку, хотел и рюкзак взять у парня, но тот не позволил.
Он вел их по заросшей дороге, беззвучно ставя широкие ступни, и вдруг иногда резко вскидывая голову и куда-то взглядывая или к чему-то прислушиваясь.
Но никаких особенных звуков не было слышно. Посвистывали птицы, стрекотали кузнечики. Пахло горьковато полынью. Солнце уже скрылось за облака, недолго поблистав с раннего утра на небосклоне.
Они вошли в березовый лес. Девушка вдруг сразу почему-то узнала эту сухую опушку в серебристых метелках трав, зеленых земляничных листках и парадных опахалах папоротника. Здесь хотелось остановиться, но Горухта шагал дальше. Внезапно свернул и пошел сквозь кусты. Оглянулся, поманил их. «Леть, леть». Девушка с парнем в нерешительности последовали за ним. Некоторое время они шли без дороги. Наконец Горухта остановился и, лыбясь, указал на крошечные кустики среди мхов. «Глызы чрнцы». Кустики были усыпаны ягодами в сизом налете, — черникой. Широкий жест Горухты означал, что это он их угощает. Пришлось задержаться здесь. Черника вправду была вкусной. Губы и зубы у всех потемнели.
«Кро! Кро!» — разнесся над лесом звучный хрипловатый крик.
Горухта посмотрел вверх, прищурился. «Чернух Гра». Он немного подумал и вдруг крикнул: «Йде Фанасич?» Ворон промолчал, улетая дальше.
Они вышли из леса и среди трав под облаками увидели желтоватую глиняную дорогу. Горухта хотел идти с ними и дальше, но Кир решительно воспротивился этому.
— Нет, теперь мы уже и сами. Спасибо. Возвращайся к хозяйке.
Горухта упирался, что-то бормотал.
— Не леть, Горухта! — вдруг выпалил Кир, и тот сразу присмирел, удивленно зыркнув на него и отведя глаза. Безропотно отдал палатку Маше. «Леля».
Кир с Машей шагали среди кустов и трав, пока не вышли на дорогу, приходящую ниоткуда и за поворотом исчезающую нигде, обернулись, но вдалеке никого уже не было видно, только сумрачные фигуры орешника между березовых стволов, пятна иван-чая повсюду, метелки трав.
Кир перевел дыхание, скинул рюкзак. Они молча постояли, отдыхая, слушая легкий шелест трав, унылый тонкий посвист птицы, озирая лесистые горизонты, холмы и облака. Облака оцепенели. При первом же взгляде становилось ясно, что здесь давно ничего не происходит. Кир снова взялся за рюкзак, вдел руки в лямки, вышел решительно на середину дороги и затоптался на месте, бросил быстрый взгляд на Маню.