— Ты, Гриша, молодец. Я всегда так думала.
— Ну, положим, раньше ты думала другое.
Не обратив на эти слова никакого внимания, Женя спросила:
— А дальше что?
— Дальше полная ясность.
Но никакой ясности на самом деле не было, поэтому, когда Женя попыталась уточнить, какие у Гриши планы на будущее, он отделался утверждениями, полными оптимизма и неопределенности:
— Все ясно! Руки, ноги есть, голова на месте…
Они шли по бульвару, заваленному нежным пухом снега. В нем утонули и скамейки, и чугунная ограда, и бетонные тумбы с вазами у входа. Вазы казались поставленными прямо на верхушки сугробов и только для того, чтобы на них можно было положить по высокому воздушному караваю.
Глядя на них. Женя сказала:
— Не дыши, а то улетят.
Все кругом сверкало такой нетронутой чистотой и такая стояла тишина, что можно было подумать, будто мир сотворен только сегодня в ночь.
Перед ними простиралась широкая аллея, по которой еще никто не ходил; по сторонам стояли огромные липы, стояли так тихо, словно они еще не умели шуметь и не знали, как надо раскачивать своими могучими ветвями. Над ними возвышалось чистое, голубое, новорожденное небо.
У Гриши как раз и было такое ощущение, будто он шел по новому миру, где до него никто еще не ходил и у которого нет вчерашнего дня. Ничего вчерашнего, все будущее, все впереди.
Женя сказала, глядя на этот хрупкий мир с восхищением девочки, переступившей порог, отделяющий жизнь от сказки:
— Не дыши…
А сама тут же сделала глубокий вздох.
— Чувствуешь, какой воздух?
— Как в тайге.
— Не забыл?
— А ты?
Держась за руки, они шагали по глубокому снегу, напоминавшему им белую таежную целину, и говорили о любви.
— У меня в тайге вся жизнь, вся любовь, — восторженно сказала Женя.
— И у меня — жизнь.
— Ты поедешь домой?
— Наверное. А писать все равно буду.
— Я же говорю, что ты молодец. Расскажи, как ты разговаривал с нашим директором.
— Я ему повторил твои слова. Помнишь, что ты мне сказала на первой читке. Директор был потрясен. Не потому что пьеса плохая, к этому-то он привык, его удивило, что сам автор так прямо об этом заявил.
Гриша рассмеялся, вспомнив, какое при этом было лицо у директора. Можно было подумать, что он хватил уксуса вместо водки и никак не может разобраться в своих ощущениях.
Сказав о переживаниях директора, Гриша подумал, что, конечно, и сам он все это время выглядел не лучше. Хотел, дурак, схватить славу. Думал, что это такой веночек из лавровых листиков. Оказалось, славу не хватают. Ее зарабатывают. Потом и кровью. А на что она похожа, он так и не заметил. Во всяком случае не на веночек. Скорее на хомут: надел — вези, работай. Взялся за гуж, не отступай.
Но об этом он ничего не сказал Жене. И куда он едет, тоже не сказал и не потому, что не хотел, а просто он и сам не знал этого толком. Он хотел уехать домой, поступить на работу. Его возьмут. От такого шофера ни один лесопункт не откажется.
А в полдень Гриша уже был на вокзале.
Поезд местного сообщения стоял на третьем пути. Он был составлен из старинных грязно-зеленых вагонов с узкими окнами, но внутри все блистало свежей чистотой, и заново отлакированные диваны на точеных ножках блестели так, словно на них еще никто не сидел. В углу топилась чугунная печурка, установленная в ящике с чистым песком, отчего в вагоне было очень тепло, домовито и как-то не по-вагонному уютно.
Вагон был пуст. И эта пустота, и нетронутый блеск старинных диванов, и печка, которая сама по себе шумит в углу, углубляли ощущение первозданности. Гриша так и подумал, что он первый пассажир этого первого в мире вагона. Все сегодня было свежо, как только что выпавший снег, и все ново, как тропка, протоптанная в этом снегу.
Такое ощущение новизны рождало чистые, обнаженные мысли о своей силе и толкало на простые, ясные поступки.
Устроившись у окна, Гриша неожиданно задремал в тишине. Засыпая, он подумал, что все сделано правильно, а все, что ему предстоит еще сделать, никогда не будет продиктовано подленькими мыслями о собственном величии и желанием прославиться.
Проспав, как ему показалось, всего одну минуту, он проснулся в совершенно другом, густо населенном, мире. В приглушенном грохоте идущего поезда слышались громкие голоса людей.
Напротив две девушки, прильнув друг к другу, читали вместе одну книгу. Девушки были очень молоденькие, возбужденные тем, что читали, и поэтому хорошенькие.
За его спиной тяжело, как жирные пухлые блины, шлепали карты и чей-то басовитый голос то и дело повторял:
— Удар! Еще удар!
Через проход справа друг против друга расположились два очень озабоченных человека. Их мохнатые пыжиковые шапки вместе с непомерно раздутыми портфелями лежали на коленях. Наклонившись друг к другу, они так жарко спорили, что, казалось, сейчас начнут бодаться голыми лбами. Их голоса тонули в мягких вагонных шумах, как в воде. На поверхность выскакивали только отдельные слова. Чаще всего с обеих сторон слышалось:
— Под суд!.. Под суд?
Причем этим словам придавалось столько оттенков и значений, что, казалось, они давно уже перезабыли за ненадобностью все остальные слова богатого русского языка.
Глядя на девушек, похорошевших от чтения, Гриша подумал об искусстве, которое украшает людей, и о том, что он как-то причастен к этому украшению человечества. Подумав так, он тут же высмеял эту мысль. Один раз он уже попробовал заняться украшением человечества, решив, что для этого вполне подойдет изготовленная им побрякушка. Нет уж, хватит с него.
— Еще удар! — торжествующе воскликнул за спиной басовитый голос.
Девушки, перевертывая страницу, разом взглянули на Гришу, и одна что-то шепнула другой. Обе засмеялись — и сделались еще краше.
Гриша встал, снял с полки свой чемодан и вышел из вагона.
В тамбуре по-настоящему ощущались стремительный бег поезда и ничем не приглушенный ритмический грохот. Ветер свободно пролетал через площадку.
Поезд бежал по тайге.
Это был рабочий, деловой поезд. В нем ехали каждый по своему делу. Сходили на многочисленных таежных станциях, но большинство ехало до конечной остановки — до Бумстроя.
Когда поезд остановился у знакомого перрона станции Весняна, Гриша спрыгнул на утоптанный снег. Над островерхой крышей станционного здания безмолвные стражи — сосны — простерли мохнатые свои лапы. Надвигался ранний таежный вечер. Гриша стоял на снегу и вспоминал, как выглядели эти сосны, когда он уезжал отсюда. И как выглядел он сам. Вечер тогда был теплый, тонко пели комары, и сосны осуждающе покачивали мохнатыми вершинами. А Гриша считал себя непонятым и оскорбленным. Тамара провожала его. Он сказал ей какую-то ерунду насчет славы, которую он привезет сюда, в лесной поселок. Тамара, кажется, поверила.
Привез…
Безмолвно стояли сосны. В окнах станции вспыхнул свет. Паровоз дуплетом стрелял в небо острыми струйками пара.
За лесобиржей сначала тихо, потом все громче и громче запел такой знакомый гудок, что у Гриши вдруг сжалось сердце. На лесозаводе закончилась смена. Наверное, мать выходит из ворот завода и, отряхивая опилки со своей телогрейки, спешит домой. Навстречу ей, как всегда, идет отец. И вот они вместе, рука об руку, идут по поселку, а у своих домов стоят люди и говорят:
— Вот идут молодожены наши…
И почему-то вздыхают. Это Гриша много раз слыхал.
Представив себе эту картину, он спросил себя: имеет ли он право возвращаться в свою семью, которую оскорбил своим дурацким недоверием? Возвращаться, ничего не достигнув. Прийти и сказать: вот меня побила жизнь, и я, битый, приполз домой, и у меня нет ни сил, ни уменья дать сдачи, подняться на ноги. Пожалейте меня.
Около поезда замелькали фонари. Пронзительно свистнул паровоз.
Гриша схватил свой чемодан и на ходу прыгнул в вагон.
Пока шли заседания пленума райкома, моторист все время вертелся в фойе дома культуры, пил в буфете пиво и, если при этом попадался на глаза начальнику, морщился, словно ему впервые в жизни приходится глотать такую дрянь. Но когда подошло время ехать, его нигде не оказалось.
Иванищев, сидя в катере, молча нажимал кнопку сирены. Звук охрипшей свирели взлетал над сонной без блеска рекой. Около самой воды стояли Виталий Осипович и Чикин.
Час тому назад закончился пленум райкома партии. Все были утомлены и хотели спать. Хотел спать и Чикин, но возбуждение, которое сжигало его весь вечер, еще не совсем погасло, и он никак не мог успокоиться.
На пленуме ему объявили строгий выговор за канцелярско-бюрократический стиль работы и за безразличие к удовлетворению нужд трудящихся. Его вывели из состава бюро райкома и рекомендовали партийной организации комбината срочно провести перевыборы секретаря парткома.