Том снова взвился:
— Это ты дерьмо! Отлично, Фрэнк, очень убедительно. Да она же любит тебя или любила раньше. Не хотела терять с тобой контакт, хотела, чтобы мы с Люси могли приглашать в гости и тебя, и ее. На самом деле она хотела показать — видишь, мы разбежались, ты мне сделал больно, но я не раскисаю.
— Я ей сделал больно? Она не раскисает?
Ой, как нестерпимо ломит в груди, когда жжет возмущение.
— Ты меня поражаешь, Фрэнк Похоже, ты решил наломать дров где только сможешь. Скажу тебе напрямик мы с Люси долго думали — ты, похоже, считаешь, что всю жизнь работать официантом — это нормально, но мы думаем иначе.
«Мы?» С какой стати он заговорил как Маргарет Тэтчер?
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу сказать, что ты способен на большее, и мы считаем, что часть твоих проблем, да почти все они — в том, что ты не дотягиваешь до своего… — Том засопел, подступая к драматической развязке. — Да, Фрэнк, мы с Люси долго об этом думали…
— О чем конкретно?
Том опять засопел.
— Мы в тебе ошиблись, Фрэнк Ты считаешь себя ничтожеством и тратишь массу времени на то, чтобы и других убедить, что ты — ничтожество. Нам надоело.
— Спасибо, Том.
— Тебе, возможно, трудно смотреть в лицо правде, но мы считаем, что больше откладывать нельзя.
На несколько секунд наступило молчание. Том сложил руки на круглом брюшке. Он смотрел на меня без тени сомнения в своей правоте.
— Не знаю, что и сказать.
— Не надо ничего говорить, просто подумай. И реши для себя, что из этого следует.
Я уже все и без него обдумал. Подумал даже о том, что мой друг превратился в самодовольного, возомнившего о себе чистоплюя.
— Значит, вы больше не хотите, чтобы я был крестным отцом вашего ребенка?
Том поерзал на стуле.
— На данный момент это — не главный вопрос. Поживем — увидим. Пусть Люси решает, как быть.
— Значит, ты отказываешься со мной дружить, потому что я не преуспел в жизни?
— Это не совсем верно. Но, естественно, если ты будешь вести себя как раньше, вряд ли есть смысл продолжать отношения.
Том поднялся и посмотрел на часы.
— Я всегда знал, что ты — тори, Том. Не пойму, когда ты успел стать нацистом.
— Мне пора возвращаться. Выпишут, позвони. Ты где остановишься?
— У тебя?
Том выгнул бровь:
— Я сказал, будут выписывать — позвони, обсудим.
Том ушел. Я лежал и впитывал новость. Некоторые его слова глубоко меня задели. Что верно, то верно: я недооценил серьезность моей пьяной выходки у него в гостях, а потому теперь меня мучили угрызения совести. Весть о том, что отец Тома предлагал мне работу, застала меня врасплох. Однако я не чувствовал за собой особой вины. Ну не отвечал на звонки. Все равно бы отказался.
Обвинения в моей ничтожности вряд ли содержали для меня что-то новое. И все-таки мне не давала покоя мысль о движущих мотивах Тома. Вопросов было два, и на оба напрашивались неприятные ответы: а) какой человек станет называть своего лучшего друга ничтожеством? б) до какой степени нужно быть ничтожеством, чтобы твой лучший друг назвал тебя ничтожеством?
Я пришел к выводу, что не только оба вопроса, но и оба ответа имеют одинаковую важность: а) такую вещь может сказать только лучший друг, переставший быть лучшим другом; б) полным ничтожеством.
Для проверки ответа б) я быстренько прикинул «матан». Аргумент получился сильнее некуда:
Любые попытки найти изъян в расчетах яйца выеденного не стоили.
Спустя полчаса после визита Тома я впервые за два дня попытался встать. Думал, будет хуже. От болеутоляющих таблеток кружилась голова, но, обретя равновесие, я уже не чувствовал особой боли. Крессида наблюдала за мной на расстоянии и добродушно посмеивалась. Я помахал ей, скрючившись как инвалид, она протяжно рассмеялась, и я побрел прочь в поисках разнообразия. В конце палаты стоял стол с журналами — женскими изданиями и старыми каталогами машин. Обнаружив пару номеров «Деревенской жизни», я прихватил их в постель — почитать объявления. Товар предлагался первоклассный: поместье на сорока акрах у границы Сюррея и Берка, два теннисных корта, крытый бассейн, искусные фотографии в три четверти с затененным объективом. Я рассмотрел фото девушки недели — какой кошмар для евгеников! — и прочитал статью о скачках в Дорсете. Ученые называют подобные действия «сублимацией».
Когда я принялся за статью о новом лекционном зале в Глиндборне, у моего ложа возникла Мэри, одетая в черный адвокатский костюм. Она выглядела еще менее дружелюбно, чем Том.
— Что случилось?
— Подрался. Из-за денег.
— Я получила твое письмо.
— Значит, Том передал.
— Угм.
— Как ты думаешь, как он?
— Ты его окончательно достал.
— Н-да. Он только что здесь был.
— Я знаю.
— Спасибо, что приехала навестить.
— Я думаю, что ты не будешь меня благодарить, когда я закончу.
— Ой, нет, только не надо опять по яйцам.
— А ты как хотел?
Мэри замолчала. Глядя в потолок, я слышал, как она тяжело дышит через нос.
— Какое унижение.
— Что, мое?
Мэри грустно усмехнулась:
— Молодец. Нет, не твое. Мое, конечно. Перед Дэвидом. Наше с Дэвидом перед Томом и Люси. Для меня тот уик-энд был очень важен, а ты, Фрэнк, из кожи лез, чтобы поставить меня в неудобное положение.
Я глянул на Мэри. Она сидела на стуле для посетителей, сжав кулачки и гневно наклонив голову. Совершенно непонятно, как она могла оставаться моей девушкой шесть лет. Когда у Мэри такой вид, с ней невозможно спорить. Она ни на дюйм не уступит, с каждым витком спора становясь все жестче. Во гневе Мэри неутомима.
— Что ты хочешь, чтобы я сделал?
— Извинился.
— Я в письме извинился.
Мэри презрительно махнула рукой:
— Это не извинения, это цепочка дешевых оправданий и жалкое самобичевание.
— А что тогда, по-твоему, извинение?
На это она ответила лишь раздраженным шипением. Потом встала и подошла к изножью кровати посмотреть на табличку с диагнозом. Тихо вздохнула.
— Тебе здорово досталось.
— Спасибо на добром слове.
Она полистала странички с графиками. Ее непослушные волосы были забраны в бронированный узел. Мэри все еще была красива, под черным офисным панцирем еще различалась стройная фигура, но мне она казалась начисто лишенной признаков пола. Пропитанная увлажняющими кремами, начищенная до блеска, причесанная и лоснящаяся, с чуть осыпавшейся по уголкам рта пудрой, она являла собой загустевшую и высохшую разновидность прежней Мэри. Пусть Дэвиду достанется ее тело. Вряд ли он когда-либо сможет хоть немного приблизиться к ее душе. Я так и не смог.
— Мэри, почему мы пробыли вместе так долго?
Она взглянула на меня и, не раздумывая, ответила:
— По привычке, по инерции, со скуки, из трусости, от страха.
— А взаимное презрение, ты о нем не забыла?
Мэри принялась застегивать черное жесткое пальто.
— Я никогда не относилась к тебе враждебно, Фрэнк Просто я тебя дочитала, как книгу.
Мне бы и в голову не пришло такое кому-нибудь сказать. А что, если моя единственная помеха в жизни — это то, что я слишком добрый? Я немедленно дал ход этой теории:
— Прости, Мэри.
— Этого недостаточно, сам знаешь.
— Нет, ты не поняла. Прости за то, что не был с тобой честен до конца.
Она вопросительно, но с некоторой опаской наклонила голову.
— Продолжай.
— Этот мужик, с которым ты трахаешься, этот надутый, самовлюбленный, нудный, не понимающий шуток, лицемерный выскочка слишком хорош для тебя.
Ее лицо сморщилось, как у ребенка перед приступом рева. Заметив, как она вскинула руку, я закрыл глаза. Пощечина получилась в полсилы, но мое побитое, опухшее лицо слабо держало даже такой удар. Я слышал, как Мэри развернулась, клацнув каблучками от «Гуччи».
Мой внутренний голос уже спешил подвести итоги встряски, которую задали моей нервной системе. Эге, так вот какая она, боль, как интересно, сверхъестественно и воистину абсолютно ее действие.
Весь следующий час я пролежал с закрытыми глазами, поражаясь способности моего тела испытывать сильные ощущения. Когда я снова открыл глаза, в палате было тихо. У любого пациента вид был еще хуже моего. Крессида говорила, что меня поместили в хирургию. Страшно было даже подумать, через что предстояло пройти этим бедолагам. В основном там лежали бедные старики. Одна женщина была такая толстая, что ей выделили низкую и очень широкую специальную кровать. Когда она гуляла по палате, кожа у нее на щиколотках собиралась складками, как тяжелая драпировка. Как люди умудряются дойти до такого состояния? Через два часа, когда звенящая боль в щеке и челюсти начала успокаиваться, в палату ворвался Генри. На нем была дорогая альпинистская куртка. У Генри имелась одна хорошая черта — когда у него заводились лишние деньги, он тратил их на самые лучшие анораки. Подобное поведение свидетельствовало о положительности его натуры, доброта Генри воспринималась сейчас как бальзам. Он придвинул стул, оседлал его, обхватил спинку руками. Полагаю, что все вокруг заметили, как много у меня посетителей и как хорошо они ко мне относятся.