Гроза продолжала бушевать — настоящий ночной фейерверк, освещавший плато негреющим светом только затем, чтобы досадить людям и посеять ужас среди животных.
— Не думай, что я тебя испугался! — заорал он между двумя ударами грома.
Он вышел с непокрытой головой и плюнул от злости; жаль, что у неба нет лица, — оно заслуживает плевка. Больше всего злило его то, что когда вселенная противодействовала ему, некому было погрозить кулаком, некого обругать: перед ним была пустота.
Но зачем зря тратить силы? Лучше вернуться в пещеру и провести там остаток ночи.
Утро вечера мудренее.
Однако сколько он ни вертелся на своем одеяле, как пес в конуре, заснуть он не мог. То он говорил себе, что надо отступиться, положить ключ под порог, бросить все и наняться на угольную шахту; то снова приободрялся, решал продолжать начатое, не думая о будущем, а на заре спуститься в Маё за тачкой; он пойдет за водой с двумя десятилитровыми бутылями по одной в каждой руке, пусть Чернуха обходится, как знает. Он придумал было запрячь лошадь в самодельные сани, как это делали в старину на угольных шахтах; но лошадь, даже если не испугается темноты, вряд ли пройдет по узкому туннелю, загроможденному креплениями, даже в овчарню ее никак не загонишь, а только лишь потому, что дверь там ниже и уже, чем в ее старой конюшне в Мазель-де-Мор.
Время от времени Абель вставал и выходил поглядеть на грозу: все тот же грохот; те же огромные, ослепительные прорывы, в которых вдруг появлялись деревья, скалы, горы, ущелья и тучи; и ему казалось, что он вновь слышит голос своего отца, как в ту ночь, когда страшная гроза уничтожила на корню весь урожай: «Жгучий ветер несется с высот перед лицом Всевышнего, и города будут разрушены, и земля твоя станет пустынею, и не защитит тебя Господь Бог твой». Он пожал плечами. Вполне возможно, что Всевышний и ни при чем во всем этом кавардаке, да и куда бы он мог здесь спрятаться?
Абель снова ложился, и его затягивал круговорот навязчивых мыслей, из которого не было выхода, разве что погрузиться в сон.
Тогда он вставал, зажигал свечу, свертывал цигарку, затягивался горьким дымом, хотя и без того во рту было горько от желчи, разливавшейся от злости и чувства собственного бессилия. Чтобы убить время, он поковырял скалу ломом, но вяло и неуверенно; надо сказать, он чувствовал слабость во всем теле, так как со вчерашнего утра ничего не ел, кроме горсти каштанов, — со вчерашнего утра, ибо ночь уже перевалила за половину. Он бросился наружу, услышав шорох листвы, — нет, это сильный порыв ветра пригнул деревья, поднял столбы пыли и гонит сухие листья, и опять-таки его отец с полным правом мог бы сказать, что Всевышний тут ни при чем: то злой вихрь хлещет деревья и сыплет песок в глаза.
Люди всегда объясняют вещи, как им заблагорассудится: то, что хорошо — от бога, что плохо — не от него. А сам он предпочитает помалкивать; хорошее и плохое так перемешаны на земле, что трудно понять, что же ему на руку, этому самому богу.
Из последних сил, истощив даже злобу свою, он воздел руки к черным тучам, сгустившимся над Горным краем. О! Если бы только пошел дождь… Но меж расставленных пальцев он ощутил лишь сухой, тепловатый ветер, сыпучий, точно песок. Проклятая погода! Проклятый край! Проклятая пустошь, где все колосья к утру полягут от этого дурацкого настырного ветра, он пройдет по ним, точно стадо быков! А отец никогда не садился за стол, где стояла всего лишь миска вареных каштанов, не прошептав усталым слабым голосом: «Возблагодарим тебя, господи, за щедроты и милости твои». Если б его благодарили за неприятности, вся жизнь превратилась бы в одно сплошное славословие. А теперь, значит, он, как пророк Илия, должен верить, что господь не повинен в этом алом пламени, которое разрасталось, раздуваемое ветром, между Маё и Мазель-де-Мор, над ландами, куда только что ударила молния и, видимо, подожгла кустарник и сухую траву. Если пожар не ограничится несколькими гектарами ланд и перескочит через поток, пожирая смолистый лес, будет ли господь в ответе за это новое бедствие? Ответ последовал незамедлительно: хлынул как из ведра, ливень, столь яростный, что и не пророк понял бы — Всевышний опять ни при чем, он не имеет отношения к этому жестокому, слепому потопу, который, возможно, и пресек в зародыше пожар на вершине Феррьера, но зато, как бы в награду за эту услугу, прибил к земле хлеба. Бог не уничтожает людских посевов, скорее всего, он попросту не интересуется тем, что произрастает на земле.
Прислонившись к гранитной стене своей шахты, Рейлан приобщался к беспощадной логике жизни. Он глядел, как при вспышках молний льются на землю потоки воды, наполнявшей подземные реки и цистерны, оживлявшей чахлый лист и уносившей культурный слой с обработанных земель. Разве их еще детьми не учили, что бог отнимает одной рукой то, что дарует другой? «Бог дал, бог взял, да святится имя его». Ну и гнусность!
Он снова лег спать, устав от всей этой бессмыслицы, и на этот раз немедленно заснул, как это часто случается в сильный дождь.
Когда он проснулся, уже рассвело; низко нависли серые облака, моросил прохладный дождичек. Выйдя из туннеля, он глубоко вдохнул влажный воздух, пахнущий перегноем, улитками и сырым деревом. Небольшой ветерок шумел в листве. Этот легкий, ласковый шепот как бы возвещал конец тревог и возможное начало новых бедствий, ибо так оно повелось на земле. Завернувшись в одеяло, поскольку было довольно свежо, он стал на пороге своей шахты, прислушиваясь к земным шумам; дождь приятно шелестел в листьях, стекал с веток — после долгих месяцев засухи и тяжких трудов звуки эти ласкали слух, умиротворяли душу. Не к чему было замешивать Всевышнего во все эти истории с тучами, ветром, дождем, громом и молниями. Всевышнему на них начихать. Всевышний ведет такую непонятную игру, что начинаешь сомневаться, а не выдумка ли все то, во что его путают.
Немного позже, часов в семь или восемь, когда он спускался к дому перекусить (никогда еще он не был так голоден), погода стала проясняться и взъерошенные птицы, почти потерявшие голос после ненастной ночи, перекликались хриплым щебетом. Легкий ветерок разгонял облака, обнажая то тут, то там прогалины дивного голубого неба, умытого, блестящего, словно эмаль.
Когда жена услышала его шаги, она открыла дверь и вышла ему навстречу; вид у нее был растерянный.
— Мать умерла сегодня ночью, — сказала она тихо.
И положила руку ему на плечо.
Урон был значительный: больше половины урожая погибло. Только после трех солнечных дней иные колосья на полях начали подниматься. Источник бурлил, цистерна была почти полна, водоем тоже не замедлил наполниться, погода исправилась, не наполнится лишь железная коробка-копилка.
Рейлану не терпелось покончить с жатвой, опостылевшей из-за беспрерывных хождений туда и обратно: ближайшее к ферме поле находилось в получасе пути. Когда-нибудь все это изменится.
А пока надо было хоронить старуху, мастерить гроб, копать могилу, за кладбищем, которое было уже переполнено, позвать доктора Стефана, чтобы он подписал «свидетельство о смерти».
— Это часто случается в конце лета, — заявил доктор, составляя разрешение на похороны; едва он отодвинул от себя бумажку на клеенке стола, как с удивлением обнаружил, что тотчас все устремились в спальню, куда перенесли покойницу, чтобы люди не судачили о чердаке. Впрочем, все — это громко сказано, их было всего трое: муж, жена и тесть. Младший братец ограничился телеграммой: «Задержан обилием работы. Сердцем с вами. Подробности письмом. Жозеф-Самюэль Рейлан». Так он подписывался в торжественных случаях.
А доктору Стефану не все ли равно, сейчас или днем позже похоронят покойницу, какое ему дело до того, что не позвали пастора? Во-первых, она умерла три дня назад, а умершие в грозу разлагаются быстро, сколько бы ни говорили, что при ее худобе… И разве эту старушку, весившую не больше вязанки сухой лозы, вернуло бы к жизни, если бы мосье Бартелеми или еще кто-нибудь принялся болтать вздор над ее бренными останками? Вот они и воспользовались присутствием доктора, как единственного постороннего лица на похоронах. Получалось не так уныло, тем более, что доктор был прилично одет, в черных ботинках, со шляпой в руке, при галстуке и всем прочем. Он попросил у них Библию, чтобы произнести несколько слов над могилой: «Конечно, я не в той вере воспитан, но это неважно, надо выполнить долг по отношению к ней». И добавил: «И по отношению к нам самим». Шутники эти доктора. Перед тем, как начать надгробную речь, он вдруг наклонился к Чернухе и шепотом спросил, как звали усопшую.
Честное слово… Она растерялась и посмотрела на мужа, вытянув шею, вытаращив глаза. Деспек молчал: он тоже не знал или успел забыть.
Жюльеттой звали ее. Да, точно — Жюльеттой. Да нет, не может быть. Абель уверенно кивнул: «Да, говорю тебе, ее звали Жюльетта, кому и знать, как не мне, ведь все-таки я ее сын, а не ты!» Они чуть не поссорились. «Ты вечно все путаешь; с тех пор, как ты роешь колодец там, наверху, ты позабыл даже, сколько у тебя ушей». Она никак не хотела признать, что свекровь звали Жюльеттой. «Еще чего скажете!» Наконец доктор их примирил: «Пусть будет Жюльетта!» И начал свою короткую речь текстом из Библии. Словами, которые Абелю были хорошо знакомы; после похорон он их повторил, и оба сразу заткнулись, и жена и тесть. А между тем не его заслуга, что он знал этот текст наизусть: отец читал его, по крайней мере, раз в неделю, иногда даже два: