Ознакомительная версия.
– Кося мой муж! – гордо говорю я и с тоской чувствую, что все это я уже вычитывала, и не у одного писателя, а он – вот забыла, как его звали! – поморщился так досадливо и говорит:
– Да какой там муж! Он прекрасно живет все это время с Татьяной Евсеевной. Они очень друг другу подходят. Они и расходились, чтобы вот эту комнату оттяпать.
И тут с горячей сковородкой возвращается из кухни веселенький Кося и еще успевает в остывающей тишине рассказать два еврейских анекдота с великолепным – он все-таки очень артистичен был – акцентом.
– А что, собственно, случилось? – наконец интересуется он.
– Кося, – спрашиваю я деревянными губами, – а ты с Татьяной Евсеевной договорился, что ли, что я тут с тобою маленько поживу? Она тебе отпуск дала?
Тогда Кося переводит взгляд на этого своего хм… друга – жаль, что забыла, как его зовут, – и с ледяным бешенством цедит:
– Ну, ты… какого… в чужую жизнь… – хватает за грудки этого милого, как впоследствии я поняла, человека, и поскольку сковородка ему мешает, он бросает ее на пол, и отбивные разлетаются по щербатому некрашеному полу. Кося и друг его, сгрудившись, топчутся и матерятся, скрипя зубами.
Вся эта интермедия совершенно выпадала из моей тихой жизни, с желтыми листами корректуры, спокойными вечерами со строгим папой, и стало вдруг очевидным, что семейная моя жизнь, хрупкая, как лист мацы, хрустнула и раскрошилась, и затоптана.
В это время Косин друг поскользнулся на отбивной, рухнул, и Кося сел на него сверху и закрутил ему руку за спину.
Я встала, надела куртку и пошла к двери.
– Стой, Анна! – заорал Кося, сидя верхом на этом милом человеке. – Ты что, ты веришь этому мудаку?!
Он схватил меня сзади за воротник, и я задохнулась.
– Едем!! – орал он, сильно меня потряхивая. – Едем к Татьяне Евсеевне! Только она расскажет тебе, как я страдал!
Он потащил меня в холодную хлябь весеннего дождя, встряхивая по пути и матерясь в адрес своего… ну, давайте все-таки я буду называть его другом…
Потом он впихнул меня в подвернувшееся такси, ввалился рядом и мы поехали зачем-то к Татьяне Евсеевне – что-то там выяснять, хотя все уже мне было ясно.
Татьяна Евсеевна открыла дверь рывком, словно стояла часа два в темном коридоре, приникнув к глазку.
– Идиот! – сказала она Косе глубоким звучным голосом, совсем не обращая на меня внимания. – Чего ты приперся среди ночи? Ты истерзал мое сердце! Ты погубил мою жизнь!
И у меня мелькнула мысль, что Татьяна Евсеевна, должно быть, не только последние известия читает по радио, но и в радиоспектаклях, пожалуй, играет.
– Таня… – вибрируя всем телом, проговорил враз обмякший Кося. – Меня предали, Таня…
Она круто повернулась и пошла, сильно стуча деревянными сабо, в комнаты. Кося ткнул меня пятерней в спину, и, споткнувшись на пороге, я тоже влетела в квартиру, после чего дверь захлопнулась. Здесь, в коридоре, Кося, как-то сразу угомонившись, снял куртку, переобулся в домашние тапочки и зашлепал следом за Татьяной Евсеевной. Кажется, обо мне они подзабыли. Я потопталась в коридоре и тоже пошла в столовую. Там оказалось очень уютно, по-видимому, у Татьяны Евсеевны был тонкий вкус понимающей в жизни, близкой к климаксу дамы. И я разглядела ее наконец: очень интересная женщина была Татьяна Евсеевна: крошечная, на коротковатых ногах, с чудовищным носом и прекрасными черными глазами – она завораживала своим дивным профессиональным контральто.
– Идио-от, – простонала она опять, и я ощутила почти зримо, почти увидела, как звук этого низкого сильного голоса захлестнул арканом Косину шею и потянул к себе, как тянут на поводке упирающуюся собаку. – Что ты хотел, – чтобы люди тебя понимали! Я растеряла всех, я смирилась с людским злом, я никому не верю, я всегда говорила тебе… – На полуслове она пошла в соседнюю комнату, может быть, в спальню, и через минуту вернулась с пачкой сигарет и с какими-то фотографиями. Странно, как умудрялась она дома ходить на таких высоченных сабо… Зачем?
– Но – Таня, – Кося умоляюще протянул к ней руки. – Скажи, ответь ради всего святого… Ведь мы с ним были друзьями…
– Кося! – Татьяна Евсеевна тем же обкатанным театральным жестом протянула руки к нему, и получилась классическая мизансцена, и от того, что на ногах ее были сабо на толстых подошвах, казалось, что стоит она на котурнах и играет для меня какой-то очень знакомый спектакль. Для меня лично. – Кося! Никто нам не нужен… Мы отдохнем… Милый, мы отдохнем…
И я знаю, что уже раз пять корректировала каждую эту фразу, но в экстремальной такой ситуации не могу вспомнить – у какого писателя.
– Снимайте, снимайте свое пальтишко, – вдруг обратилась она ко мне. Обдуманно употребила уменьшительный суффикс «ишк», для выражения презрения. (Когда я догадалась – что она вытворяет своим голосом, я стала понимать ее как профессионал профессионала.)
Пальто у меня, конечно… Я его в «Детском мире» купила – клетчатая такая курточка до колен, на бирке было написано: «куртка девочк.», вместо пуговиц палочки деревянные, на такие щеколды дачные сортиры запираются. Просто мне идет спортивный стиль. Да… Снимайте, снимайте, говорит, свое пальтишко…
Я села в уголок дивана, а она, Татьяна Евсеевна, присаживается рядом, тесно, подает мне фотографии какие-то и говорит:
– Это моя мама… Она умерла полгода назад… Ее все, все любили…
И так она доверительно, по-сестрински касается меня плечом, и я так тупо рассматриваю чье-то лицо на фотографии и – ну совсем уже ничего не понимаю – какая мама? при чем тут мама?!
– Это мама в молодости, в Кисловодске, – продолжает Татьяна Евсеевна, и я чувствую завораживающую глубину и магию этого голоса, – с Шуриком на руках. Шурик – это мой брат, он известный литературовед.
Она курит одну сигарету за другой, говорит о маме – и, знаете, очень искренне говорит глубоким печальным голосом, и я понимаю, что, в принципе, она могла любить свою маму. Могла? Ведь могла? Но… Помилуйте, при чем тут мама!
Кося между тем совсем пригрелся, прихорошился, замурлыкал песенку, ушел, шаркая тапочками, в кухню.
– Таня, – позвал он оттуда. – А покушать есть чего?
– Возьми гречневой каши в кастрюле, – отозвалась Татьяна Евсеевна.
– А где она?
– Господи, ничего никогда не найдет сам, – вздохнула она, поднялась и ушла в кухню.
Я все еще держала в руках фотографию с какой-то пальмой.
– Ну вот же, вот она стоит, – донеслось из кухни раздраженное, – сыр возьми. Чего на ночь-то жрать, не понимаю. Завтра опять будешь ныть, что печень болит.
– Слушай, надо бы завтра яиц купить. Да, забыл: Мазуцкий звонил насчет халтуры. Три детских садика заказывают выпускные фотографии.
Я положила карточки на диван, тихо встала, на цыпочках прошла в темный коридор и, нащупав замок, быстро повернула его и вышла вон, бесшумно притворив за собою дверь.
Минут десять я бежала наугад, не понимая – куда, словно за мною гнались. Я петляла по улицам, забегала в переулки, словом, всячески заметала следы.
Наконец выбежала на какую-то узкую улицу средневековой архитектуры и остановилась: все нижние этажи зданий занимали витрины магазинов. В полном безлюдье раскачивался на ветру подвешенный на цепях кованый сапог, бледно светились глумливые морды манекенов. В одной из витрин раскинули рукава распятые мужские рубашки, так, что хотелось вставить туда гармонь. Эта распашка пустых объятий пугала больше, чем мертвые улыбки манекенов.
И вдруг из переулка вышел странный, давно не бритый человек, и, возможно, кому-то и страшным бы показался, особенно в синеватом свете витрин, но я не испугалась. В моих смешных обстоятельствах кто уже мог мне навредить? Убить, например, или еще что – нет, это уже была бы другая стилистика. А жизнь, она, знаете, очень щепетильна в вопросах стиля, особенно когда дело касается фарса.
И действительно, человек подошел ко мне и спросил заботливым голосом:
– Извините, вам шаль не нужна? – И вытаскивает из чудного такого бархатного чехла с вышитым на нем подсвечником тонкой материи шаль не шаль, а что-то вроде длинного широкого шарфа, белого, с кистями, с поперечными черными полосами по краям. Видно сразу – благородная, красивая вещь. Что-то она мне сильно напомнила.
– Вы не волнуйтесь, это не краденое, – торопливо объяснил небритый. – Видите ли, у меня траур, дедушка скончался. Это от него осталось. Попробуйте – какая ткань, попробуйте. За четвертак я вам отдам. Вам же холодно без головного убора.
И хотя я не понимала – почему от дедушки осталась женская шаль и зачем ночью, на улице, продавать память о дедушке, я сказала:
– Ну, хорошо, четвертак – это недорого.
Он обрадовался, сунул мне бархатный чехол с шалью и, пока я доставала деньги, говорил торопливо:
– Понимаете, у меня жена… она и так раздражена, что я не бреюсь семь дней по закону, а тут еще этот дедов… шаль… Н у, до скандала, до развода – иди, говорит, выбрасывай куда хочешь, первому встречному продай этот наряд антихриста…
Ознакомительная версия.