Принципиально здесь то, что подобное письмо не возводится и не приводит ни к каким внешним «началам». Напротив, оно разворачивается как свидетельство об отрыве от «начал», о невозможности куда бы то ни было «вернуться». Письмо, на авторитетности которого строилась литература классической эпохи (по меньшей мере — столетие господства европейского романа), было определено своей отнесенностью к смысловым истокам, основам мира, в немалой степени — к евангельскому «В начале было Слово». Отсюда приравнивание словесности к истории: для сознания этой эпохи история — это все то, что написано (записано). Исчерпание данной культурной парадигмы — конец монополии письма и книги в культуре — анализировал в середине XX века, среди других, Морис Бланшо, развивая свой проект «конца литературы», то есть понимание литературы как свидетельства о ее собственном конце и об исчерпании того образа мира и человека, каким была обоснована сама классическая литература и который она, в свою очередь, распространяла, укореняла и поддерживала. Истолковывая парадигмальное значение и метафизику Книги, Бланшо, в частности, отмечал: «Время книги, заданное отношениями начала и конца (былого и предстоящего), отсчитывается от существующего. Пространство книги, заданное разворачиванием из единого центра, воспринимается тем самым как поиск истока. Всюду, где есть система отношений, которая предписывает; где есть память, которая передается; где письмо уподобляется следу, который взывает к прочтению при свете смысла (отсылая к истоку, знаком которого и оставлен след) и где сам зазор входит в общий строй, вопреки всему этот строй утверждая, — существует книга, закон книги»[39].
Но в той современности, где пишет и сознает себя Бланшо, книга в подобной смысловой полноте отсутствует: великий крах «Книги» Малларме — тому впечатляющее свидетельство. Больше того, книга неосуществима, как, строго говоря, невозможен и прежний «автор», прежний «язык» и т. д. И эти невозможности — значимый факт и действующий фактор всей смыслопорождающей работы сознания, нового самоопределения пишущего. «Неосуществимость книги никогда не единовременна с самой книгой. И не потому, что она ведет отсчет от иного времени, а потому, что с ней приходит та неодновременность, которой обязано и само неосуществимое. Неосуществимость книги — всегда в разрыве, всегда вне связи существующего с самим собой, так что она в ее фрагментарном многообразии никогда не может быть ухвачена единственным читателем в настоящем времени чтения, кроме как на его границе, где сущее разорвано, разуверено <…> Это письмо никогда больше не будет письмом человека, иначе говоря — письмом Бога: самое большее — письмом другого, письмом смерти»[40].
Таково письмо Перека: «…кропотливые попытки хоть что-то удержать, продлить жизнь хоть чему-то, вырвать несколько бесценных крох у разверзающейся пустоты, оставить на чем-нибудь след, отпечаток, отметину или несколько знаков»[41]. Как будто бы личная поэтика Перека на деле ставит куда более общий вопрос о новой этике литературы. «История» у него — будь то его персональная, «малая», будь то неотрывная от нее общая, «большая» — не отсылает к истокам и не связывает с истоками. Она только и может существовать в форме свидетельства о травме необратимого и неизгладимого разрыва с прошедшим, другим, отделенным смертью. Роль «другого» здесь именно в том, что лишь через неупразднимый зазор между ним и собой, «след» как границу, можно осознать себя и рассказать о себе: «Память другого помогает мне метафорически представить или насытить метафорами мою собственную»[42]. Готовность к подобному свидетельству, «работе траура» — единственное указание на субъективность свидетельствующего, того, кто осознает и берет на себя задачу видеть и читать следы несуществующего, делая его тем, что таким образом остается, все-таки продолжается. Свидетель создает и удерживает себя в этом акте, к которому его никто не в силах принудить, как никто не может и назначить его на данную роль: по известной формуле Пауля Целана, «никто свидетелю не свидетель»[43].
Неспособность Перека смириться со смертью матери — именно и прежде всего в том, что ее смерть недоступна речи, недоступна привычному смыслу, осмысленному и устойчивому отношению к ушедшему как к живому: это бесследное исчезновение. Не существует ее могилы, имени на надгробье, нет следа — и воспоминания ни к чему не привязаны, это, в точном смысле старого выражения, «неприкаянная» память. Но, кажется, только так теперь и можно свидетельствовать, только это и придает смысл акту свидетельствующего сегодня. Такой свидетель не ищет внешних обоснований и готовых опор своему поступку. Он ищет хотя бы какой-то возможности сказать, равновеликой его невозможности пользоваться готовыми словами, ищет «слово другого языка, который рождается, когда слово уже не в начале, когда оно устраняется от начала, с тем, чтобы — попросту — быть свидетельством»[44].
Впоследствии он пройдет еще несколько подобных курсов.
Цит. по: Cahiers Georges Perec. 1988. № 2.
В переводе на русский язык см.: Французские повести. М., 1972 (Пер. Т. Ивановой).
Плотная, словно насмерть сплетенная ткань письма напоминает вязкую, почти навязчивую текстовую «пытливость» Кафки.
OULIPO (OUvroir de Llttérature POtentielle) можно перевести дословно как «Цех (или Мастерская) Потенциальной Литературы», а можно попытаться раскрыть французскую аббревиатуру по-русски: Увеличение литературной потенции. Перек числится в рядах УЛИПО и поныне, так как, согласно уставу группы, ее члены не делятся на ныне здравствующих и покойных
Выступление Р. Кено на семинаре по квантитативной лингвистике 29 января 1964 г. цит. по: R. Queneau. Batons, chiffres et lettres. Gallimard, 1965. P. 321.
Отказ от использования одной или нескольких букв.
Текст, который может читаться справа налево и слева направо. Палиндром Перека «9691 edna d'nilu о, тй, асёгё, pseg roeg», датируемый 1969 годом, может по праву считаться рекордным, так как в нем более пяти тысяч букв (см.: La litterature potentielle. Gallimard, 1973).
Использование лишь какой-нибудь одной гласной.
Так, Пиндар пишет оду без буквы 2, а его учитель, Лассос Гермионский (VI в. до н. э.) — две оды без 2; Нестор из Ларанды (III в.) сочиняет «Илиаду», поэму из 24 песен (по количеству букв в греческом алфавите): в первой песне отсутствует а, во второй — о, в третьей — у, и т. д.; Трифиодор (V в.) использует тот же прием в своей «Одиссее», а Фабиус Планциадес Фульгентиус (VI в.) — в трактате из 23 глав ― «Времена мира и времена людей». Пьер де Рига (XI в.) осуществляет перевод Библии, в котором каждая книга Ветхого Завета предваряется кратким липограмматическим резюме…
Перек Ж. Темная лавочка // Иностранная литература. 2003. № 12 (Пер. И. Радченко).
Перек Ж. W или воспоминание детства. СПб., 2002 (Пер. В. Кислова).
Перек Ж. Кунсткамера. СПб., 2001 (Пер. В. Кислова).
Среди «фальсифицированных фальсификаций» Перека стоит отметить и повесть «Зимнее путешествие» // Французская новелла 1970–1978. М., 1999 (Пер. Ю. Стефанова).
Perec G. Penser/Classer. 1985. P. 9–12.
Idem.
Как рассказывают, Ибн Аббу (даже не сам Ибн Аббу, а ибнабуев кузен) знает решение; правда, даже если знает, наверняка не выдаст!
Lejeune P. La memoire et l'oblique: Georges Perec autobiographe. Paris: P.O.L., 1991. P. 11 (далее — Lejeune, с указанием страницы). Благодарю автора за любезно предоставленную возможность ознакомиться с этим его трудом, первостепенным для моей темы, но отсутствующим в отечественных библиотеках.
Perec G., Bober R. Recits d'Ellis Island. Paris: P.O.L., 1994. P. 55–56.
Perec G. W ou le souvenir d'enfance. Paris: Gallimard, 1994. P. 41 (далее — W, с указанием страницы).
Цит. по: Burgelin С. Voyages en arriere-pays: iitterature et memoire aujourd'hui // L'Inactuel, 1998, № 1. P. 62.
Perec G. Je suis né. Paris: Seuil, 1990. P. 100–101. Ср.: «<…> моя единственная традиция, моя единственная память, мое единственное „место“ — это общее место из учебника по риторике <…>» (цит. по: Magne В. Op. cit. Р. 82).