— Я собирался спуститься к вам и сам сказать обо всем, — проговорил Джоэль.
— А я не отказываюсь от собственных слов, — сказал Малькольм, указывая на него пальцем. — Если ты бросишь школу и начнешь бахвалиться своей дудкой в Европе, я вычеркну тебя из своего завещания.
Долгое время Джоэль и Малькольм пристально рассматривали друг друга.
— Ты никогда не понимал меня, отец; точно так же ты никогда не понимал Мала, — сказал он без боли в голосе. — Никто из нас не унаследовал твою всепоглощающую страсть к всемогущему доллару.
— Это потому, что у тебя было всегда полно их, — прервал его Малькольм. — Если бы ты был беден, ты не стоял бы здесь и не говорил так дерзко и вызывающе.
— Может быть и нет, — согласился Джоэль. — Но я не был беден, и я таков, каков я есть. — Он посмотрел на меня. — До свидания, мама. Я буду очень скучать по тебе. Меня уже ждет машина.
— И ты разрешишь ему уехать? — спросил Малькольм.
Когда я взглянула на Джоэля, то во взгляде его разглядела так много своего. Казалось, что не он, а я уезжаю, убегаю, спасаясь от горя и бед, от холодных и страшных призраков, поселившихся навечно под сводами Фоксворт Холла.
— Спасибо тебе, мама, — он наклонился и обнял меня, поцеловав в щеку.
Я обняла его и прижала к себе на несколько секунд, а затем он побежал к машине. Оттуда он снова помахал мне и, наконец, залез в нее.
Мы с Джоном Эмосом долго наблюдали за тем, как машина тронулась с места и затем скрылась в холодной осенней ночи, ее задние огни поблескивали некоторое время как две яркие красные звездочки, а затем угасли во Вселенной.
Я горевала. Я горевала об утрате моего любимого Мала; я горевала о том солнечном счастливом лете, когда меня окружали все мои дети, счастливые и здоровые — время, которое ушло безвозвратно. Единственной отрадой в эту долгую, суровую зиму были случайные письма от Коррин, которая едва оправилась после трагической гибели Мала, да редкие весточки от моего любимого Джоэля. Джоэль, тот слабый и вечно испуганный мальчик, юноша, который, наконец, встал вровень с отцом, оказался в Европе. «Синьор Джоэль Фоксворт.» Так было написано в итальянской газете, которую он прислал. «Блестящий молодой пианист, монсеньор Фоксворт — писали французские газеты, — это талант, за которым будущее.» Гордость наполнила мое сердце, гордость, от которой предостерегал меня Джон Эмос:
— Гордость всегда предшествует падению, Оливия, помни наставления Бога, и пусть они будут руководством для тебя.
Но моя гордость не была гордыней, это была гордость за своего единственного сына, которого пожелал оставить мне Господь.
Я любила угрожающе размахивать хвалебными отзывами о музыкальных достижениях Джоэля перед лицом Малькольма.
— Ты утверждал, что твой сын — неудачник, Малькольм, — усмехалась я.
— Но вот, взгляни, как весь мир преклоняется перед его талантом.
И вот однажды, в первый весенний день, когда весь мир, и я вместе с ним, раскрыл объятия пробуждающейся жизни, к нам пришла телеграмма. Телеграммы никогда не приносили мне хороших вестей, и, глядя на желтый конверт, прикасаясь к нему дрожащими руками, я не смела открыть его.
«Джоэль», — мелькнуло у меня в голове, и я невольно прошептала это имя и каким-то внутренним чутьем, еще не раскрыв конверта, я уже знала, что написано внутри.
«Господину Малькольму Фоксворту. Точка.
С глубочайшим прискорбием я вынужден известить Вас о том, что Ваш сын Джоэль пропал без вести во время снежной лавины. Точка. Мы не смогли обнаружить его тело и тела пяти его товарищей. Точка. Позвольте выразить Вам свои глубочайшие искренние соболезнования».
Я смяла телеграмму в руке и посмотрела в окно. Я не могла плакать или стонать; для своего второго, последнего сына, у меня уже не осталось слез. Они пролились и иссякли над Малом, а теперь в моем сердце было сухо и пусто. Я скорбела так, как горевала бы пустыня; пустыня, где ничего не сможет вырасти, пустыня, где единственным порывом является дыхание песка, заносящего все живое. И вновь мой мир стал безнадежно, безвозвратно серым.
Малькольм на первый взгляд повел себя странно. Вначале он отказывался поверить в то, что Джоэль действительно погиб. Я показала ему смятую телеграмму, как только он вернулся из командировки. Я ничего не сказала, я лишь вручила ему смятую бумажку, как только он переступил через порог.
— Что еще такое? — спросил он. — Затерялся во время снежной лавины?
Он отдал мне обратно телеграмму, словно отклонил какое-то коммерческое предложение, а сам удалился, занявшись бумагами в библиотеке. Но когда пришло официальное подтверждение — рапорт полиции, то уже ни он и ни я не могли отрицать друг перед другом свершившегося факта. Тогда я зарыдала; сердце мое разрывалось на части; и оказалось, что в глубине моей опаленной души был сокрыт целый источник слез. Воспоминания нахлынули на меня, и перед моими глазами вновь вставали Джоэль и Мал, которые вместе сидели, гуляли, играли и обедали. Иногда их окутывал мрак, и я могла различить лишь их лица в темноте. Иногда я тайком пробиралась в детскую, где перед моими глазами представали все трое — Кристофер, Мал и Джоэль. Мал вел себя так, словно был их учителем, а Джоэль с Кристофером пристально смотрели на него и внимательно слушали. Я поднимала с пола их детские игрушки и, прижав их к груди, долго и безутешно плакала.
Малькольм предпочел уединиться в библиотеке. Я не смогла бы сама устроить панихиду по сыну, и если бы не деятельная помощь Джона Эмоса, мой дорогой и любимый Джоэль, мой второй и последний сын, так и предстал бы перед Господом без должного обряда. Джон Эмос оказал мне неоценимую помощь, он даже съездил в пансион к Коррин, чтобы лично сообщить ей трагическую весть и вернуться вместе с ней домой. В день поминовения на мне и Коррин были те же траурные платья, что и на похоронах Мала, и словно два привидения мы спустились по винтовой лестнице в холл. Задрапированный в черное сукно экипаж, нанятый Джоном Эмосом, ждал нас у парадного входа. Джон терпеливо стоял около него.
— Боюсь, что Малькольм не будет присутствовать на службе, — сообщил он. — Он попросил меня сопровождать вас.
Я подняла вуаль и огляделась по сторонам. Одетая в черное, прислуга ждала приказания отправиться на траурную церемонию и оплакать прекрасного юношу, который на их глазах превратился в мужчину. Но отца юноши нигде не было видно. Я ворвалась в библиотеку. Муж сидел за письменным столом, повернувшись к нему спиной. Он развернул свой стул и неподвижно смотрел в окно.
Небо было бледно-серым, а воздух казался довольно прохладным даже для мартовского дня. День нынешний, не обещавший ни солнца, ни тепла, был зеркалом моей жизни.
— Как ты осмеливаешься игнорировать панихиду по собственному сыну? — закричала с порога я.
Он не пошевелился, чтобы хоть как-то отреагировать на мое появление. Я вдруг перепугалась за него. Неужели я ощущала жалость к нему? Жалость к человеку, который готов был сломить дух своих собственных сыновей? Жалость к Малькольму Фоксворту? Он казался таким жалким и растерянным среди всех его несметных владений, охотничьих трофеев, гроссбухов, ценнейшего антиквариата, теней всех тех женщин, которых он соблазнял в своем кабинете.
— Малькольм, — спокойно сказала я, — начинается служба по нашему сыну, твоему сыну. — Он медленно поднял руку, а затем снова уронил ее на ручку кресла. — Как ты можешь не пойти туда?
— Это ложь, — наконец вымолвил он. Голос его показался мне странным, он звучал, словно далекое и глухое эхо.
— Похороны без тела? Кого мы хороним? — произнес он, запинаясь.
— Это служба в память о его душе, в честь его души, Малькольм, — сказала я, подойдя почти вплотную к нему, пока не взглянула на него в упор, но он не повернулся.
Он лишь встряхнул головой.
— А что, если его обнаружат целым и невредимым после этой панихиды? Я не хочу превращать ее в посмешище и не собираюсь в этом участвовать, — сказал он тем же безвольным голосом с неизменным выражением лица.
— Но ты видел полицейский рапорт, ознакомился с деталями. Это был официальный документ, — сказала я. — Какой смысл отвергать очевидную реальность?
Почему, в отличие от всех окружающих, Малькольм пытался заниматься этим.
Я полагаю, что он, вероятно, считал, что может отсрочить признание своей вины за содеянное. Он был убежден и в том, что придя на траурную панихиду, он не сможет избежать признания горькой истины.
— Уходи, — сказал он. — Оставь меня в покое.
— Малькольм, — начала я, — если ты…
Он развернулся на кресле, глаза его налились кровью, его лицо было перекошено от боли и гнева. Я с трудом узнала его. Я даже отступила назад, боясь, и не без оснований, что в него вселился сам дьявол.
— Убирайся! — заорал он. — Оставь меня в покое. — Он снова отвернулся к окну.