— Соломон Барбер? — спросил я.
— Он самый, — ответил он. — А вы, значит, мистер Фогг. Счастлив с вами познакомиться.
У него был глубокий и звучный голос, немного прокуренный и потому хрипловатый. Я пожал протянутую огромную руку и сел с ним рядом на диван. Минуту мы оба молчали. Улыбка покинула лицо Барбера, и ее сменило озабоченное и несколько отвлеченное выражение. Он внимательно рассматривал меня и в то же время как будто думал о чем-то другом, только что пришедшем ему в голову. Потом, непонятно почему, он закрыл глаза и глубоко вздохнул.
— Я когда-то знал человека по фамилии Фогг, — сказал он наконец. — Очень давно.
— Это не самая распространенная фамилия, — заметил я, — но иногда встречается.
— В сороковых годах он у меня учился. Я тогда только начал преподавать.
— А как его звали, не помните?
— Помню, но только это был не он, а она. Молодая женщина. Эмили Фогг. Она тогда первый год слушала мои лекции по американской истории.
— А вы не знаете, откуда она была родом?
— Из Чикаго. По-моему, из Чикаго.
— Мою маму тоже звали Эмили, и она была из Чикаго. Неужели могло быть две Эмили Фогг из одного города в одном университете?
— И такое возможно, но вряд ли. Вы слишком на нее похожи. Как только вы вошли, я узнал ее черты.
— Одно совпадение за другим, — пробормотал я. — Мир просто переполнен совпадениями.
— Да, и иногда очень странными.
Барбер снова погрузился в свои мысли. Через несколько секунд, с явным усилием, он продолжил:
— Надеюсь, что не обижу вас таким вопросом, но как получилось, что вы носите девичью фамилию своей матери?
— Мой отец умер еще до моего рождения, и мама снова взяла себе фамилию Фогг.
— Понятно. Извините, я не хотел допытываться.
— Ничего. Отца я не знал, а мама давно умерла.
— Да, мне стало известно об этом почти сразу после трагедии. Кажется, случилась автокатастрофа. Ужасно. Вы, конечно же, страшно горевали.
— Она попала под автобус в Бостоне. Я тогда еще был ребенком.
— Ужасно, — Барбер снова закрыл глаза. — Она была красивая и умная, ваша мама. Очень хорошо ее помню.
Десять месяцев спустя, лежа при смерти со сломанной спиной в Чикагском госпитале, он признался мне, что стал догадываться об истине, как только мы познакомились в гостиничном холле. Единственное, что помешало ему рассказать мне обо всем сразу, это боязнь испугать меня. Он ничего не знал обо мне тогда и не мог предположить, как я отреагирую на такое известие. И он заставлял себя молчать. Только подумать: незнакомец весом под триста пятьдесят фунтов приглашает человека на встречу, жмет руку, а потом, вместо того чтобы вести оговоренную беседу, смотрит ему прямо в глаза и объявляет, что он его отец. Как бы сильно ни хотелось ему сказать об этом, он знал, что я не поверю. Скорее всего, сочту его сумасшедшим и не стану с ним больше разговаривать. Поскольку у нас впереди было предостаточно времени, чтобы лучше узнать друг друга, он не стал испытывать судьбу и обрушивать на меня такое известие как гром среди ясного неба. Как и многое другое, что я пытаюсь описать, это оказалось ошибкой. Времени для узнавания друг друга выпало нам, напротив, совсем немного. Он надеялся, что в будущем все разъяснится, а будущему не суждено было наступить. Вряд ли это была его вина, но он, тем не менее, сполна расплатился за нее, да и я тоже. Даже теперь, зная обо всем случившемся, я не представляю, как бы он мог поступить иначе тогда. Да никому и в голову не могло бы прийти, что нас ожидает, никто и представить себе не мог, какие несчастья произойдут с нами.
Даже сейчас неизменно вспоминаю Барбера с непреодолимым чувством горечи… Пусть я не знал, кто на самом деле мой отец, но, по крайней мере, пребывал в уверенности, что отец у меня был. Ребенок не может родиться просто так, и человек, который дал ему жизнь, в любом случае считается его отцом. Барбер же, напротив, не знал ничего. Он провел только одну ночь (сырую, беззвездную ночь весной сорок шестого) с моей мамой, а на следующий день она уехала, навсегда исчезнув из его жизни. Он не знал, что она была беременна, не знал, что у него родился сын, не знал о главном своем творении. Оглядываясь на трагедию, постигшую его, можно сказать, что его муки были хотя бы вознаграждены встречей с собственным сыном.
В то утро уборщица пришла слишком рано и не постучала в дверь. Пораженная увиденным, она так завопила, что все обитатели общежития тотчас же сбежались в комнату Эмили, а они с Барбером не успели за это время даже одеться. Если бы их видела только уборщица, они бы, наверное, как-нибудь выкрутились, но свидетелей было слишком много. Девятнадцатилетняя студентка в постели со своим преподавателем истории! Такое было строго запрещено, и лишь болван мог бы надеяться, что все обойдется, особенно в таком университете, как Олдберн в Огайо. Его уволили, а Эмили сразу же уехала в Чикаго, и на этом все кончилось. Его репутация была подмочена, карьера пошла прахом, а горше всего была для него разлука с Эмили. Всю жизнь эта боль преследовала его. Он сразу же сделал ей предложение, но она в ужасе подняла на него глаза: «Ты сломал мою жизнь, — сказала она, — и будь я проклята, если еще хоть раз увижу тебя». Именно так и сложилось: больше они никогда не увиделись. Ему непросто было пережить жестокий отказ. Прошло немало времени, и когда ему удалось напасть на ее след тринадцать лет спустя, ее уже не было в живых.
Насколько мне известно, моя мама никому не рассказывала о случившемся. Ее родители тогда уже умерли, а брату Вику, колесившему по Америке в составе Кливлендского оркестра, совсем не обязательно было знать о ее позоре. Ее просто отчислили из университета, а для молодой женщины в 1946 году это вовсе не было чем-то ужасным. Странно было другое: даже когда она поняла, что беременна, она никому не назвала имя отца своего ребенка. Не назвала она его и родив меня. В те годы, что мы прожили вместе, я не раз спрашивал дядю о своем отце, но для него это было такой же тайной, как и для меня.
«Это была ее тайна, — отвечал он. — Я столько раз приставал к Эмили с этим вопросом, но она никогда ни словом, ни намеком не обмолвилась». В те годы произвести на свет незаконного ребенка было смелым поступком. И довольно дерзким. Но, видимо, моя мама была человеком непоколебимым. И я должен быть благодарен ей за это. Менее решительная женщина отдала бы меня на усыновление или, того хуже, нашла бы возможность сделать аборт. Не очень-то приятно об этом думать, но если бы моя мама не была такой, какой была, я мог бы и не появиться на свет. Если бы она поступила благоразумно, руководствуясь нормами того времени, я бы умер еще трехмесячным эмбрионом, не успев даже вступить в жизнь.
Барбер сильно горевал, но отказ моей матери его не удивил, и по прошествии некоторого времени он и вовсе перестал винить ее в таком решении. Удивительно было то, что она обратила на него внимание и влюбилась. Ему к тому времени исполнилось уже двадцать девять, а Эмили стала первой женщиной, которая провела с ним ночь не за плату. Да и потом встречи с другими женщинами случались очень редко; просто риск был слишком велик, и раз испытав, как чувство может быть погублено унижением, он не часто отваживался на такие связи. На свой счет Барбер не обманывался. Он представлял себе, что видят люди, когда смотрят на него, мог предположить, что они при этом чувствуют, и не судил их за это. Эмили единственная подарила ему надежду, а он потерял эту женщину. И как бы горько ни было, но он вынужден был признать: никакой другой участи он не заслуживал.
Барбер был узником своей плоти, приговоренным на всю жизнь к этой одиночной камере; приговор обжалованию не подлежал, и надежды на его смягчение не было, ровно как и на замену его быстрой милосердной казнью. К пятнадцати годам он уже достиг потолка своего роста — шесть футов и два-три дюйма, и с того момента начал неумолимо прибавлять в весе. В юности ему еще удавалось не выходить за рамки двухсот пятидесяти фунтов, но ночные пирушки не способствовали похудению, а диеты не давали никаких результатов. Он шарахался от зеркал и старался как можно реже показываться на люди. Мир отталкивал его от себя — на него беззастенчиво глазели и показывали пальцами, он был ходячим посмешищем, мальчик-пузырь, плывущий мимо веселящихся зрителей, а люди поделикатней застывали на месте при его появлении. Очень рано его убежищем стали книги, среди них он чувствовал себя надежно укрытым — не только от посторонних глаз, но и от собственных мыслей. Ведь Барбер никогда не сомневался в том, кого следует винить в своем уродстве. Вникая в слова на книжных страницах, он мог на время забыть о своем теле, а это как ничто иное помогало на время заглушить самобичевание. Книги позволяли ему уплывать от настоящего, растворять свою плоть в мыслях, и пока он был погружен в них, он мог воображать, что свободен, что путы, приковавшие его к чудовищным якорям, оборвались.