И тут же какой-то назойливый голос нетерпеливо спрашивает, почему бы мне не записать всё это для самой себя. И почему, собственно, мне кажется надуманной (и эгоцентричной, и присущей хозяйке салона из девятнадцатого века) идея завести такой «дневник» для самой себя. Да просто для того, чтобы немного смягчить боль от твоего молчания и вселить надежду. Разве я не заслуживаю твоего ответа?
Но, только подумав о такой возможности, я чувствую, как сердце сжимается от боли. Эта боль — отказ от загаданного когда-то желания и от обещания, данного тебе. Только тебе я хочу отдавать то, что лишь ты умеешь во мне пробудить. В этом весь смысл. А вот, наконец, и машина Амоса!
В иные дни даже плавание не может меня очистить…
Переплыв бассейн пять раз, я вынуждена была прекратить и выйти из воды. К рукам и ногам будто гири были привязаны! Домой я возвращалась пешком. Какое-то странное время года наступило! Я шла среди больших шаров из сухих колючек и деревьев, которые кажутся жалкими и отчаявшимися. А главное — запах! Этот сухой горький запах, исходящий от земли. Он, как всегда, действует на меня сильнее всего. В эту пору обычно уже выползают большие улитки. А где они сейчас? Душа болит за нарциссы, которые, не успев расцвести, поникли и поблекли. Зато маргаритки за эту неделю расцвели пышным цветом в тех местах, которые в прошлом году были абсолютно голыми. В этих коврах из маргариток есть что-то дикое, стыдное, даже развратное. Требуется время на раздумья, чтобы решить — обойти их или в них упасть.
На полпути мне пришлось остановиться и отдохнуть. Меня сразила обидная мысль — а вдруг я не решилась захотеть всей душой?
Нет (нет, нет)! Я очень-очень хотела! Не слишком часто в своей жизни я решалась так сильно хотеть…
Уже ноябрь. Ещё одна «веха», отмеченная мною в общем календаре. Где ты. Как ты справляешься с этой сердечной болью. Я знаю, что ты не меньше меня страдаешь. А может, и больше, ведь сейчас мы оба против тебя. И первым моим побуждением было, разумеется, прийти тебе на помощь. Написать утешительное письмо, быть тебе матерью и сестрой…
Но слишком уж часто в жизни мне приходилось быть ими, и я осмелилась захотеть тебя по-другому, ты знаешь.
Знаешь ли ты? Ты вообще что-то понял? Я вдруг усомнилась: скажи, это моё желание, этот голод — понял ли ты? Страстное желание, чтобы кто-то, и именно мужчина, осмелился снять с меня не только одежду, чтобы увидеть вместе со мной, что у меня там, и из чего я сделана?
Я там не просто голая, я — нагая!
Странно, что от этого желания мне сейчас труднее всего отказаться. Оно кричит во мне в сто глоток.
…Да ещё и телефонные номера в Иерусалиме изменились. Теперь, кроме обычной путаницы, я сожалею ещё и о личной беде — эта «бюрократия» нарушила некое эстетическое равновесие, которое было в моём прежнем номере.
Утешаюсь тем, что тебе прибавили округлую шестёрку в начале.
Половина четвёртого утра. Что случилось? Зачем ты меня разбудил, почему я вдруг что-то почувствовала?
До сих пор слышу ясный внутренний сигнал. Даже, когда я пишу, он не прекращается. Напротив. Будто во мне включилась аварийная сигнализация.
Но разве могут у меня быть к тебе «чувства», как раньше? Я же так в тебе ошиблась…
Я продолжаю сопротивляться охватывающей меня злости на тебя и постоянно усиливающейся обиде. Стараюсь осмыслить и понять, — но очень трудно поверить, что причина твоего исчезновения действительно в этом: неужели только оттого, что ты почувствовал, что «оскверняешь» меня, когда я поехала в Тель-Авив тебя искать?
И почему ты думаешь, что я там «осквернилась»? У меня в этой поездке было немало хороших и даже возвышенных минут; я встретила людей, которых иначе не встретила бы. Я же рассказывала тебе о закате с зелёной искрой в центре солнца и о рыбаке с примусом. И даже о беседе с двумя проститутками. Да о чём ты говоришь! Твоё теперешнее исчезновение оскверняет меня гораздо сильнее!
…Я тогда целый час просидела на волнорезе. До самого горизонта простиралось море — такое красивое и прозрачное! А вокруг волнореза летал зимородок — дальний родственник зимородка из моего двора. Возможно, существует тайная сеть зимородков, оберегающих меня? Жаль, что я не захватила фотоаппарат (собиралась впопыхах). Хотела снять и отправить тебе несколько фотографий, чтобы ты увидел, где ты был.
С тех пор прошло всего две недели. А для меня — будто год. Два дня я бродила по приморским улицам, шла, ожидая встретить один особенный взгляд или неожиданно услышать своё имя от одного из тысяч прохожих. Я улыбалась, с моего лица не сходила улыбка, я вспоминала, что ты написал о той моей «публичной» улыбке, и радовалась улыбке новой.
Ты не обратил внимания, что дошёл, будто случайно, до самого царства моего детства — моей улицы Нехамия со всеми воспоминаниями. Как всё перемешалось!..
Помнишь, я писала тебе из маленького вегетарианского кафе, втиснувшегося между шашлычной и пиццерией? Только позавчера до меня дошло, что оно находится на том самом месте, где раньше было кафе «У моря».
(Конечно, сегодня и я с трудом узнаю своё «царство», стиснутое всем этим мрамором, гостиницами и современным дизайном.)
Так приятно стало, даже мурашки по коже побежали! В этом самом кафе мой отец любил сидеть в перерывах между поездками, и раз в неделю я присоединялась к нему…
Все дамы высшего общества собирались здесь, блистая нарядами. Посредине кафе была маленькая сцена, на которой оркестр с виолончелью и скрипкой исполнял венскую музыку (и, кажется, ещё и румынскую).
Летом папа покупал мне мороженое. Там подавали огромные шары мороженого в металлических вазочках. И был человек со стеклянным ящиком, открывающимся в обе стороны (как старая шкатулка для ниток, помнишь?). В его ящике были газетные кульки с арахисом, орехами и семечками. Папа подзывал его повелительным жестом, очень ему не свойственным, и мы, проколебавшись целый час, всегда выбирали одно и то же — грецкие орехи, и щёлкали их вместе.
(…То, что записано здесь, вряд ли когда-либо будет рассказано устно, из уст в уста…)
Сижу в кухне, темно и тихо, мысли без содержания, но с каким-то ритмом. Волны непонятной безысходности накатывают, всё усиливаясь. Не понимаю, почему я ещё пишу. Что за странное, не отпускающее побуждение?! И нет от него избавления… Каждый раз я клянусь себе, что остановлюсь и попробую понять, прежде чем рука откроет эту тетрадь, но рука всегда быстрее меня. Ещё я пробую не думать о тебе, но и ты, конечно, всегда быстрее меня.
В такие часы, когда ты не пишешь и не приходишь, когда ты готов предоставить меня себе самой, несмотря на то, что так много обо мне знаешь, мне приходит на ум, что есть несколько женщин, с которыми ты так же переписываешься, одновременно. Всем им ты рассказываешь совершенно разные истории и для каждой из них называешься другим именем и «делаешь личную разметку общего календаря», предположим, до первой весенней ласточки, или до… До чего ещё? До солнечного затмения? Следующего землетрясения в Китае? Понимаю, что это отвратительная, циничная и ни на чём не основанная мысль, но, как мы оба знаем, ты пробуждаешь во мне мысли, которых раньше у меня и быть не могло.
Если бы я хоть знала, какая «личная разметка» предназначается мне! Уж на это-то осуждённая имеет право?!
Помню, как лет семь с половиной назад, когда Йохай заболел, я сидела здесь в кухне ночами, примерно в эту же пору, над такими же записями. Ну, не совсем такими же. Но неровный стиль письма, и та сила, которая заставляла меня писать, — всё было очень похоже (ладно, не стоит в этом копаться).
Кажется, всё бы сейчас отдала, чтобы прочитать пропавшие письма Милены к К.; например, какими именно словами она ответила на его письмо, где он написал: «Любовь, ты нож, которым я причиняю себе боль».
Уверена, что она сразу же ему ответила, телеграммой, что нельзя, нельзя человеку соглашаться быть для кого-то ножом, и даже просить о таком нельзя!
Но, с другой стороны, я Милену не понимаю. На месте Милены я вела бы себя совсем по-иному. Я поехала бы к нему из Вены в Прагу, пришла бы к нему домой и сказала: «Я здесь! Ты больше не сможешь сбежать». Мне уже недостаточно воображаемой поездки. Одними словами невозможно исцелить. Вылечить — да, Это, видимо, не так уж трудно. Но утешить? Вернуть к жизни? Для этого необходимо увидеть глаза напротив, прикоснуться губами, руками, всем телом, которое вопит и бунтует против твоих инфантильных идей о «чистой» эфемерности — чего в ней чистого?! Чего есть во мне чистого сейчас?!
Тоже мне — героиня! Даже позвонить тебе на работу не осмеливаюсь…
Только что вытащила наугад, то что ты сказал в кухне… О том, что твои отношения с Майей настолько устойчивы и так чётко определены, что в них невозможно привнести такой новый и большой элемент, как я…