Но хотя в школе я обрел, наконец. относительное спокойствие, вокруг царила враждебность.
…Иду по улице. Навстречу – женщина, рядом с нею – крупный подросток лет 16-и – 17-и почти юноша. Мне и в голову не приходит, что эти мирные прохожие (на вид – мама с сыном или тетя с племянником) чем-то опасны. Но, поровнявшись со мною, парень вытягивает руку на уровне моего лица и кулаком разбивает мне губы в кровь. А дальше… оба проходят, даже не оглянувшись! Я стою окровавленный, смотрю им вслед изумленно кричу: "За что?!", но ответа не получаю. ("Не ходи босой, дурак!" – крикнул в подобном случае в ответ на такой же вопрос казак-погромщик огретому им нагайкой еврею… Но то был хотя и издевательски нелепый, а все-таки ответ… На мой же вопрос ни мой обидчик, ни его спутница даже не оглянулись, и носом не повели!)
… Иду в гости к своей подружке Эльзе – дочке Розы Борисовны Сироты. Они живут на четвертом этаже. Стучу в знакомую дверь, открывает ее вовсе незнакомый парень – тоже подросток, но на несколько лет старше меня. Окинув взглядом, вежливо приглашает:
"Проходи!" – и жестом указывает на знакомую мне комнату. Иду через небольшой коридор коммунальной квартиры и думаю: кто это? Тоже гость – или их сосед? Между тем, он уже распахнул дверь комнаты и ждет, когда я войду. Пропустив вперед, входит сам и… запирает изнутри дверь на ключ. Я уже заметил: комната – другая, не Эльзина! Я ошибся этажом – постучался в квартиру на третьем, а мне нужен четвертый… Рвусь назад – но он положил ключ к себе в карман, и я в руках врага! Злыми, беспощадными глазами смотрит он на меня – и произносит злорадно:
– Попался, жидяра?!
– Пусти! – сдавленным голосом отвечаю я, прекрасно понимая, что просто так он меня не выпустит. Сердце между тем ухнуло вниз – до пяток не дошло, но барахтается где-то посредине. Парень – угрюмо:
– Давай деньги!
– У меня нет, честное слово!
Но он не верит:
– А если найду?
– Ищи!
Он добросовестно, как таможенник, вывернул мне карманы (писано в 1983 году – тогда я еще не знал, что таможенники по карманам обычно не лазят. – Примечание 1999 г.). Но,не найдя ни копейки, разозлился, дал мне подзатыльник, отпер дверь, распахнул ее и пинком под зад выгнал меня в коридор. Не правда ли: я дешево отделался?
…А вот и еще эпизод. На улице осенью повстречавшийся мне незнакомый взрослый мужчина сорвал с меня кепку и забросил через забор кому-то во двор. Я полез, кепку достал, но неисправимо порвал о забор брюки…
Вот так, с опаской, втягивая голову в плечи, а при возможности обходя встречных, я научился ходить по Златоусту – и от этой привычки долго потом не мог избавиться. Не хочется тревожить прах К, Cимонова, и ведь этот писатель был не из худших, он искренне осуждал юдофобию, но ее последствия, ее тяжкое воздействие на гонимый и презираемый народ полностью осмыслить не мог. Может быть, после такого моего рассказа и ему стало бы понятно, откуда берется у евреев болезненное чувство заостренного внимания к своей национальности… Что понапрасну гадать?!
А теперь, дорогой читатель, после столь ощутимого роздыха, вернемся к плавному, плановому, безмятежному течению жизни.
Где-то я обмолвился уже, что для спасения семьи папе пришлось заняться по общественной линии заготовками продуктов. Но для того чтобы объяснить, насколько чуждым и мучительным было для него это занятие, расскажу подробнее о своем отце.
Додя Рахлин вырос на пыльной Большой Панасовке (в советское время
– улица Котлова), в обстановке вечных нехваток, в многодетной семье заводского служащего, где первой дочери сумели дать образование гимназическое, первому сыну – "реальное", а уж всем остальным – какое придется. Доде, четвертому или пятому ребенку, досталось образование лишь "высше-начальное", то есть четыре класса. Он уже начал где-то работать мальчиком на посылках, помощником приказчика, но тут грянула революция, чехарда разных властей. Уж не знаю, кто привел молодежь этой семьи к большевикам (Примечание 1990 г.: как мне стало известно, это сделал вернувшийся с фронта их названный брат Моня Факторович), только все они (исключая взрослую к тому времени Сонечку, так и оставшуюся вне политики, и рано умерших Фрою и Риву), – все, от старшего из оставшихся, Левы, до младшего, – Абраши, стали комсомольцами. И все, кроме Тамары, вскоре вступили и в партию.
Папа в комсомол вступил в 19-м или 20-м, и в 20-м же – в партию.
Сначала заведовал городским комсомольским клубом на
Старо-Московской, а потом был направлен на комсомольскую работу в Енакиево (Донбасс), где возглавил райком или горком комсомола.
Был он с детства худой, длинный, горбоносый. За высокий рост мальчишки на Панасовке звали его "Дындя – Телеграфный Столб"..
Подруга семьи, помнившая его по встречам в Донбассе, рассказывала: он ходил весь покрытый от недоедания фурункулами, красноглазый от бессонницы, а не спал потому, что много было работы. Где-то году в 22-м его направили на учебу в Харьковский "комвуз" – Коммунистический университет имени Артема, знаменитую в то время "Артемоваку", В памяти соучеников (проф. Блудов, доц. Штейнман) он сохранился как веселый, жизнерадостный студент – комвузовский поэт.
Теща моя, примерно с того времени жившая в Харькове, рассказывала: артемовцы ходили по улицам строем, стуча "подборами" – сандалиями на деревянном ходу, и хором пели свой собственный гимн на мотив известной солдатской песни "Взвейтесь, соколы, орлами!":
Нам, артемовцам, учиться
Революцию творить!
Теща не знала, но я-то знаю хорошо: слова этой песенки сочинил мой отец.
Ефимчик, папин друг, говорил: у папы в душе жила тогда мечта о литературной деятельности. Но занялся – политэкономией, потому что считал ее более нужной для пролетарского дела. Однако рифмовал всю жизнь – и даже в тюрьме и лагере. (Примечание 2004 года: об этом – в моем очерке "Пушкин в ГУЛаге").
Летом 23-го года в комсомольском доме отдыха под Житомиром, в местечке Коростышеве, отец познакомился с нашей мамой. Есть чудный снимок: лесная поляна, на траве сидит небольшая группа молодежи. Юная девушка со взглядом задумчивым и ласковым, с короткой стрижкой гладко причесанных и, вероятно, заколотых шпилькой волос оперлась о плечо русого парня, а с противоположного края этой живописной группы глядит на нас очень серьезно и даже чуточку угрюмо чубатый кудрявый юноша в белой косоворотке – этакий еврейский Гришка Мелехов. Мне всегда казалось, что отец в тот день ревновал маму к этому русоволосому, что сидел возле нее. – а, может, так оно и было.
Таких снимков у нас было два: один принадлежал отцу, другой – матери. Прощаясь, друзья оставили на обороте друг для друга памятные надписи. Обменялись посланиями и папа с мамой. На мамином экземпляре – посвященный ей акростих отца. Ее звали Блюма ("цветок" на еврейском-идиш языке), а по домашнему и для близких друзей она была "Бума". В акростихе же зашифрована кличка, которую, как видно, дал ей отец:
Б уйные пляски под треньки гармоньки, У зкая речка – как лезвая сталь…
М ы своим "Звоном вечерним" стозвонко Б умкали в Осень и Даль.
О сень-чахотка кралася лисицею,
Ч ахлым румянцем горела кругом.
К расными звонами, яркими птицами
А ло звенело: "Бум!" и "Бом!"
Довольно полный набор средств из арсенала модернистской поэзии: неологизмы (лезвая, бумкали, стозвонко), туманно-романтирческое написание рядовых слов с прописной буквы, перенасыщенность образами (осень – сразу и "чахотка, и "лисица") и такие новости морфологии и звукописи, как "треньки гармоньки"…Вкуса, по строгому счету, маловато, но какой же чистой и обаятельной молодостью веет от этих стихов! Можно по ним легко представить досуги юной компании: танцы под гармонь, дружеское вдохновенное пение, столь ядовито высмеянное в экранизации булгаковского "Собачьего сердца"… Но в данном случае репертуар был далек от жестокой пародии композитора Дашкевича и поэта Юлия Кима "Суровые будни настали…" – молодежь в Коростышеве, не зацикливаясь на идеологии, пела "Вечерний звон", который в России считают русской народной песней, а в Англии – английской…Но который и там, и здесь навевает так много волнующих дум! Прибавим к этому волшебную природу украинского Полесья, тихие вечера, такие темные и долгие в канун наступающей осени… Так начинался комсомольский роман наших родителей.
Надпись на обороте папиного экземпляра снимка (они еще не знали, что будут вместе):
"Нежному Доде на память о лесе и речке, белом песочке и комсомольском раздолье в дни отдыха.
Бума"
По-моему, в этой прозе никак не меньше поэзии, чем в стихах революционера-артемовца.
Вот так они полюбили друг друга, и вскоре мама приехала к себе на родину, в Житомир, вместе с мужем. На снимке не видно, а по рассказам знаю: все лицо его было в возрастных прыщах. И бабушка наша будущая, Сара, с присущей ей меткостью слова наделила его (разумеется, заочно) прозвищем "Дер Прищеватер".