Ознакомительная версия.
— После гибели родителей маленькую Тамару Петруша с Марфой к себе на воспитание взяли. Она же Марфуше родной племянницей приходилась. А у них к тому времени уже и своя дочка родилась. Она чуть постарше Тамарочки была. Танюшкой назвали. Так вот, Тамарочка с Танюшкой как две сестрички и росли. Но об этом я только потом узнал, много лет спустя. А много лет и прошло, пока разум ко мне вернулся. В ту-то пору я совсем сумасшедшим стал. Но об этом по порядку.
Куролесил я куролесил, и, конечно, это добром не кончилось. Как-то напился я так сильно, что, видимо, горячка у меня началась. Казалось мне, что черти за мной гонятся. Схватил я смолистую палку, поджег ее и этим факелом стал тех чертей от себя отгонять. А на самом деле я сельский амбар поджег. Там все сено нашим лошадям на зиму селяне сложили. Сгорело дотла, — дед невесело усмехнулся. — А годы-то, помнишь, какие были? Вот-вот. Меня за вредительство на десять годочков-то и упекли. Но говорят же люди, нет худа без добра. Загремел я в тридцать седьмом, а через четыре года война началась. В сорок втором я письмо Сталину написал. Мол, хочу кровью искупить, и все такое. Но меня никто даже слушать не стал. Я же шел как «политический», а таким не положено было кровь за Отечество тратить. Таких в зонах до конца гноили. Вот я от звонка до звонка лямку и оттянул. Вернулся домой чистый, как младенец. Только вот сердце мое и душу до сих пор никто из тюрьмы выпустить не может.
Дед Егор встал и налил себе в кружку холодной воды из глиняного кувшина. Пил он тяжелыми глотками, и когда снова сел к столу, Николай увидел две глубокие влажные борозды на его лице. Может, вода родниковая случайно брызнула, а может…
— Вернулся я из зоны в родную Кишму, огляделся по сторонам. Настя учительствовала в сельской школе — наука, что ей бабушка Белла преподала, даром не прошла. Ребятишки Настю любили, и она их тоже. Деток своих у нее так и не народилось. Кузьма Артемьевич к тому моменту сильно хворать стал — простыл он на прииске. Сыро там, вода вокруг, земля холодная. Да и возраст у него был, скажу я вам, уж далеко за восемь десятков перевалил — в этой семье все по мужской линии долгожители. В общем, стало вскоре понятно, что он не жилец. Настя как поняла это, так словно бы на глазах таять начала. Так они в один год и ушли. И остались от всей большой семьи только Петруша с Марфой, дочка их Танюшка, да Тамарочка. Тамарочке уж тогда тринадцатый год пошел. Сильно она на Верочку похожа была.
После гибели родителей Тамарочка-то так у Астафьевых и осталась. Они добрые люди были, вся их семья. Редкие люди. — Дед Егор часто допускал в своем рассказе некоторые повторы, словно хотел обратить особое внимание Николая на какие-то важные, по его мнению, моменты. Николай не перебивал. Он слушал деда внимательно, и в сердце его копилась жалость к этому, в общем, не плохому человеку, которого жизнь так безжалостно искорежила, не пожалела его жизнь.
Дед Егор снова прервал свой рассказ и сидел теперь, прикрыв глаза. Может, вспоминал что-то важное, о чем необходимо было особо рассказать, а может, просто одолевали его видения из прошлого, и невозможно было просто так отогнать их, взмахнув рукой, а надо было заново пережить эти воспоминания.
Николай сидел тихо и ждал, пока дед Егор снова соберется с силами и продолжит свой рассказ. Но минуты тянулись одна за другой, а дед все молчал и молчал. Тогда Николай решился и осторожно спросил:
— Скажите, а с Зубовым вы как познакомились?
Дед открыл глаза, и в этих глазах, потухших и почти безжизненных, снова появился огонек, и добрым Николай бы его не назвал.
— С Зубом-то? А где же с ним еще можно познакомиться, как не на зоне. Я с ним на соседних нарах, почитай, пять годков парился. Только он был не «политический», как я, а обычный уголовник. Тогда всех в одну кучу свалили, не разбирали, у кого какая статья, вот мы рядышком и оказались. И знаете, там ведь особо друзей не выберешь. Как-то сошлись мы с ним. Даже не знаю, на чем. Тоска меня всего обглодала, и мне тогда было все равно, кто рядом со мной отирается. А он такой крученый мужик был, с хитрецой. Чем-то я ему глянулся, вот он меня и обхаживал. Я долго потом думал, за что он во мне зацепился. И надумал я только одну мысль — с прииска я был! Вот почему он ко мне приклеился. Думал, может от меня чем-то поживиться можно. Лично от меня он ничем не поживился, но своего все-таки, гад, добился. Я ведь тогда сильно пьющий был, и мне совсем немного надо было на грудь принять, чтобы язык развязался. А он мастак был самогон да чифирь добывать. И не сразу, но все же я ему всю свою биографию и растрепал. Да ладно бы только свою! Я еще своим языком дурным других людей подвел. Знаете, вечера там длинные, тягучие, разговоры такие же. Сам не заметишь, обо всех своих соседях до пятого колена поведаешь.
И как-то упомянул я сестренку свою, Настену, да еще трепанул, что муж ее, Кузьма, главным инженером на прииске нашем трудится. Я-то, почитай, в их семье и вырос. И знал о них все до последней копейки. А они особо и не таились. Знал я, что народ на прииске потихоньку и свое золотишко моет, — дед Егор доверительно наклонился к гостю и понизил голос до шепота, словно боялся, что его слова кто-нибудь посторонний услышит: — Понимаешь, Николай, там у нас на прииске негласный закон такой есть. Ты хозяину или государству — это без разницы — все, что положено по норме, отдай, а потом все, что найдешь, по закону твоим становится. И всем хорошо! Никто в накладе не остается. Это было справедливо. Этот закон там испокон веку действовал. И кто не ленивый был, тот всегда на хороший кусок хлеба себе заработать мог, — дед Егор махнул рукой. — Только вот мало таких было. В основном, пропивали все, спивались в ноли. Только не Астафьевы! У них такой стержень внутри сидел, у всех, у всего семейства — ух, многие тому стержню завидовали. Не знаю, откуда в людях такой стержень жизненный берется. Может, оттого, что благородная кровь, а может, еще отчего. Не знаю. Так вот. Как я Зубу все это по пьянке рассказал, так он ко мне и прицепился. Так вцепился в меня этот Зуб, — расскажи мне, мол, про свое семейство, да расскажи, уж больно люди вокруг тебя все хорошие да ласковые, один ты, упырь, непонятно в кого уродился, — это шутки у него были такие зэковские. Там это не в диковинку. Там все почти одинаковые. А еще, говорит, если будешь про хороших людей почаще вспоминать, то и сам, глядишь, в человека назад превратишься. Я на это и купился. Все ему подробно о Настене да Марфушке рассказал, о муже ее, о Петрушке, сыночке Кузьмы Артемьевича. А мимоходом и о богатстве их, которое они уже, почитай, два поколения по зернышку собирают — и Кузьма, и Петруша на прииске прилежно трудились. И конечно, песочек понемногу мыли. Все так делали. Только дурак, сидя у ручья, воды не напьется. Каждый где-то тайничок оборудовал и добычу свою туда потихоньку складывал. Но, скажу тебе, у нас не принято было друг у друга воровать. Народ такой подобрался, в основном, местные все. Пришлых мало было. За воровство могли и в тайгу увести. Был один такой случай. Просто исчез человек, словно его и не было. Так что другие побаивались в чужой карман лапу запускать. Золота вокруг много, только труд приложи. Но это сейчас все лирика и отношения к нашему делу не имеет, — дед Егор нервно сглотнул.
Воспоминания заметно разволновали его, на коричневых впалых щеках выступили темные пятна — видимо, от волнения кровь прилила к его обветренному всеми ветрами лицу, но он мужественно продолжал свою исповедь. — Вот Зуб меня все и выспрашивал, что да как. А я, дурак, ему все рассказывал. Понемножку, по одному словечку, он из меня все и выудил. Я все про Астафьевых ему сам выложил, где что хранят, где по каким тропкам ходят. Господи, прости мне этот грех. Пьяный я был, Зуб меня нарочно спаивал, и каждый божий день ко мне с вопросами приставал. Да все так ласково, вроде как по — дружбе. Вроде как, помочь мне хочет, — дед Егор горестно обхватил голову руками и качался теперь из стороны в сторону.
Николай встал и налил ему еще воды. Дед пил большими жадными глотками, и зубы его бились о край кружки, выбивая об ее край барабанную дробь. Немного успокоившись, дед Егор продолжил: — Зуб-то не из наших был, чужак. Ему наших законов и правил придерживаться было незачем. Мне поначалу с ним легко было. Он умел в душу мелким ужом пролезть. Мы с ним так скорешились, что я думал, друга себе на всю жизнь нашел, — дед недобро усмехнулся. — Недаром, у этого народца главный жизненный девиз: «Не верь, не бойся, не проси». Верить там никому нельзя. Но это все уже позже выяснилось. А тогда война шла, и мы даже письма Сталину вместе писали. Мне-то отказ пришел, а вот ему совсем наоборот. Забрали его в штрафбат. И он мне даже одно письмо на зону прислал: «Воюю, мол, геройски, бью врагов со всей моей ненавистью. До полной нашей победы». Я даже гордился таким дружком.
Потом война закончилась, и больше я ничего о нем долго не слышал. Освободился я в сорок седьмом. Приехал домой и только здесь узнал, зачем меня Зуб так подробно о моей родне выспрашивал. Оказывается, он сразу после войны, еще в сорок пятом, заявился к нам на прииск. Грудь в медалях — где он их взял? Может, одну какую и дали, но остальные, наверное, украл где-нибудь. А кто тогда сильно проверять будет? Война только закончилась, рук не хватает. Он к Кузьме. Так, мол, и так. Знаю я вашего родственника. И хоть он и не ангел с крыльями, но другом мне был на зоне лучшим и верным. А у моих родственников есть одна общая на всех черта. Добрые они. Я раньше их за это дураками считал. А сейчас только понял — не дураки они, а совсем наоборот. Это мы все дураки, те, кто к людям по-свински относится, чего-то из себя корчит и кривляется перед этим миром. А этот мир, он, как зеркало. Если ты ему козью морду строишь, то в этом зеркале точно такая же и отразится. А родственники мои этому миру только улыбались всегда. Тихой такой улыбкой, как будто изнутри свет от нее шел. Видимо, в этом зеркале такую же в ответ и получали, — дед Егор тяжело вздохнул. — Зуб к Кузьме без труда подсыпался. Кузьма его на прииск устроил и в дом свой вхожим сделал. Зуб даже жениться успел, гнездо в нашей Кишме свил, он же пришлый был, не из местных. А там ему помогли и домик справить, и, вообще, за своего стали считать. Сын у него родился, тоже Мишкой назвали. В честь папеньки, — при этих словах дед Егор брезгливо сплюнул. — Тьфу, ты, пропади они пропадом. — Старик вздохнул: — Вроде бы и, правда, Зуб тогда исправляться начал. До сих пор не пойму, чего ему в этой жизни не хватало — дом, семья, работа хорошая. Видимо, червоточина в человеке с рождения сидит. И не дает она ему покоя, если он сам ее из себя на волю выпустит. Вот так и Зуб. Не мог он жить, как все. Ему все это фуфлом казалось. Он все вынюхивал и высматривал, пока не понял, где у Астафьевых их богатство припрятано. Никто даже сначала и не догадывался, зачем он к Кузьме в гости зачастил, да все в друзья набивался. И только спустя время стало понятно, зачем Зубу все это надо было. А задумал он Кузьму ограбить, поэтому к нему в доверие и втирался. Вот такой злыдень, бог ему судья! И почти у него все задуманное получилось, да только все же разгадал его Кузьма. Если коротко вам сказать, то сорвалось у Зуба Астафьевых ограбить. Чем-то он себя выдал, и когда одной из темных ночей залез он в их дом, то повязали его. Тесак при нем нашли огромный. Стало быть, не пожалел бы он Кузьму. Никого бы не пожалел. И загремел Зуб снова на зону еще на десять лет, как рецидивист, — в голосе деда Егора впервые за долгое время появились нотки глубокого удовлетворения. Видимо, ненависть его к этому человеку была сильнее всей философии мира.
Ознакомительная версия.